Лишь недавно двадцатитрехлетняя Айседора Дункан осознала, что ее тело «не только инструмент выражения священной гармонии музыки». Начать с того, что ее бюст, такое ощущение, живет своей собственной жизнью. «Мои маленькие груди стали незаметно наливаться, смущая меня приятными и удивительными ощущениями. Бедра, напоминавшие еще недавно бедра мальчика, начали округляться, и по всему моему существу разлилось одно огромное, волнующее, настойчивое желание, в смысле которого нельзя было ошибиться. По ночам меня мучила бессонница, и я металась в постели в горячечном, мучительном томлении».
Итак, загипнотизировав Лондон своим неудержимым танцем, Айседора отправляется в Париж с одной целью: распрощаться с девственностью.
Во французской столице ее ждет не меньший успех, чем в английской. В ее собственных глазах она «маленькая необразованная американская девушка», которая «каким-то таинственным образом нашла ключ, открывший мне сердца и разум избранного интеллектуального и артистического Парижа». Морис Равель играет на фортепиано Шопена, а она танцует на пятничных музыкальных салонах у мадам де Сен-Марсо.
Ею также увлекается живущая в Париже лесбиянка Уиннаретта Зингер, американка и наследница империи швейных машин. Первый брак Уиннаретты с князем де Се-Монбельяром начался не вполне удачно, когда в их брачную ночь она ткнула его зонтиком, словно копьем, и пригрозила убить, если он к ней притронется. (Теперь она замужем за другим князем – Эдмоном де Полиньяком, тоже нетрадиционной ориентации, что весьма удобно.) Княгиня Уиннаретта организует для Айседоры серию подписных концертов, куда парижское высшее общество сбегается стадом и куда не допускаются простые смертные: как-то на одном из этих концертов княгиню спрашивают, почему она не пригласила Коко Шанель, и она отвечает: «Я не принимаю у себя лавочников». Однако к ней приходят Габриэль Форе, Жорж Клемансо и Октав Мирабо, а также пятидесятидевятилетний Огюст Роден, который тут же увлекается Аседорой Дункан, как, впрочем, и она им. Другим людям, большим снобам, чем Айседора, Роден кажется скучным в общении. Впервые познакомившись с ним, Вита Сэквилл-Уэст находит его «довольно заурядным французским буржуа… довольно пустым толстым коротышкой». И только когда Роден стал гладить мрамор, этот заурядный французский буржуа превратился в ее глазах в гения.
Айседора сразу же привлекает Родена; он страстно хочет ее лепить. Подобные увлечения для него не редкость. «Мадам! – восклицает он, работая над бюстом миссис Мэри Хантер, восхитительной сестры композитора Этель Смит, – ваша кожа бела, словно палтус на мраморных плитах у ваших потрясающих торговцев рыбой! Оно как будто выкупано в молоке! Ах, мадам!» И с этими словами он целует руку Мэри, «немного чересчур страстно», по ее собственным словам.
Айседора следует за восторженным Роденом к нему в мастерскую на Университетсткой улице, «словно Психея, ищущая бога Пана в его гроте, только я искала путь не к Эроту, а к Аполлону». Он охотно показывает ей все свои произведения. «Иногда он тихо ронял имена своих статуй, но чувствовалось, что имена мало значат для него. Он проводил по ним руками, лаская их. Помню, мне подумалось, что под его руками мрамор течет словно расплавленный свинец. Наконец он взял кусочек глины и стал мять его в ладонях, тяжело дыша. От него исходил жар, как от раскаленного горна. В несколько секунд он вылепил грудь женщины, трепетавшую под его пальцами».
Фокус сработал. Айседора позволяет Родену вывести ее на улицу. Рука в руке, они ускальзывают в ее студию на улице Гете. Там она переодевается в хитон, и Роден смотрит, как она танцует идиллию Феокрита:
Потанцевав немного, Айседора останавливается. Она хочет поделиться с Роденом своими теориями танца, но быстро обнаруживает, что урок по теории танца его совсем не интересует. «Он смотрел на меня горячим взором из-под опущенных век и подошел ко мне с тем же выражением лица, с каким приближался к своим творениям. Он стал гладить мои плечи и водить руками по шее, груди, бедрам и обнаженным ногам. Он начал мять все мое тело, точно глину, опаляя меня жаром, от которого я словно таяла. Единственным моим желанием было отдать ему все свое существо, и я бы это сделала, если бы не мое нелепое воспитание, которое заставило меня отстраниться, накинуть платье на хитон и оставить его в недоумении».
Спустя годы она будет сожалеть об этом приступе стыдливости и позаботится о том, чтобы он больше не повторился. «Какая досада! Как часто я впоследствии жалела, что мои детские заблуждения помешали мне отдать детство самому великому богу Пану, могучему Родену. Безусловно, и Искусство, и вся Жизнь обогатились бы от этого!»