Больше всего я люблю рассказ Ренаты Мухи о том, как в эвакуации в Ташкенте тетя Ида выкармливала народного артиста.
В администрации театра ей сказали: «Подкормите его, нам надо его подкормить. Он вас озолотит». А ему сказали: «Мы дадим вам женщину, что у вас еще не было такой женщины!»
И тетя Ида стала выкармливать народного артиста. Она продала свои золотые сережки. Всю ночь, в эротических мечтаниях, она придумывала все новые еврейские блюда. Штрудл! Штрудл-вертячку, большую простыню раскатанного теста, которое подбрасывают на руках. Это умели не все хозяйки. Тетя Ида умела. Манделех! Манделех в курином бульоне!
Дети – Рената и двоюродный брат Мишка – припухали с голоду.
Бабушка брала в руки топор, стояла над ребенком, который не хотел есть жмых, и говорила:
– Ешь, майн кинд, а то я пойду за госпиталь. Там есть яма, куда от операций выбрасывают руки и ноги, принесу сюда и брошу на стол руку мертвяка!
Артисту варили курицу, детям не давали. Рената помнит каждый пупырышек на нежной коже этой золотистой курицы!
Артист приходил, садился за стол. Тетя Ида препоясывалась чистым полотенцем, и пышная невеста плыла в ее руках к обеденному столу.
Артист кушал, опускал глаза, хвалил еду и, уходя, говорил: «Большое спасибо».
Наконец наступил последний день «кормления».
Все собрались в своем огороженном простыней углу, который снимали у раскулаченных.
Артист явился, поел, похвалил, как всегда, еду, поднялся, пожал, опустив глаза, руку тете Иде.
И ушел.
Ушел…
Они – две женщины и дети – сидели и долго смотрели друг на друга.
Взрослые, конечно, знали фамилию этого знаменитого артиста. Но при детях она не произносилась в семье никогда.
Поэтому, уже взрослым человеком, оказавшись в каком-нибудь московском театре, Рената каждый раз шла к фотографиям в фойе и всматривалась в лица – этот? Этот? Может, этот? И не узнавала.
Она не любила театры. И не любила народных артистов.
Самое смешное, что брат Мишка, который припухал вместе с ней в ту холодную ташкентскую зиму, стал артистом, причем московским. Приезжая к нему в гости, она приходила к нему в театр и точно так же, выманивая его после спектакля в уже пустое фойе, водила к фотографиям и спрашивала: «Мишка, а не этот ли?»
Седой оплывший Мишка всматривался в знакомую ему уже тридцать лет фотографию с новым интересом, пытаясь оживить в памяти тот день последнего кормления, ту последнюю райскую курицу, уплывающую под взглядами детей в жующий рот народного артиста… и говорил наконец:
– Нет. Не он!