Теперь он смотрит на меня. У него песочного цвета волосы и карие глаза, правильные черты лица, ничего необычного; если можно так выразиться, в первую очередь в нем замечаешь, что он такой незаметный. Трюгве в неприятной степени контролирует мимику своего лица, и только в виде исключения – например, если он не на шутку раздражен – цензуру минует непросчитанное движение. Когда мы с ним встретились в первый раз, я подумала, что не удивлюсь, если он окажется серийным убийцей.
Но Трюгве ходит ко мне не потому, что готовится стать убийцей, не потому, что мелочно контролирует все свои поступки, и не потому, что находит жизнь бессмысленной. Он ходит на терапию, потому что у него игровая зависимость: он играет в «Мир Уоркрафта». Или, точнее, потому, что его родители условием его дальнейшего проживания с ними поставили получение терапии. Ему двадцать лет, он старше большинства моих пациентов; школу бросил за семь месяцев до выпускных, потому что занятия отвлекали его от игры. Родители обеспокоены, и не без оснований. У нас с ними договоренность, что, если Трюгве не приходит на сеанс, я им звоню; он согласился на это. Но, как я это вижу, лишь потому, что если его выкинут из дома и ему придется работать, чтобы иметь крышу над головой, это будет отнимать слишком много времени от игры.
– Я почти удержался в рамках квот, – говорит Трюгве.
– А при каких обстоятельствах ты в них не удержался?
Он фыркает, но сдерживается; получается похоже на подавленный чих.
– Два раза вечером. В воскресенье и в четверг. В остальные дни почти идеально.
Его губы стянуты в прямую линию, челюсти напряжены, и эта его строптивость так утомляет меня, что мне хочется сложить лапки и сказать: ну ладно, пусть, почти идеально, давай тогда закончим на сегодня.
– А сколько лишнего времени ты играл в эти дни? – спрашиваю я.
– Немного.
Я вздыхаю. Ибо знаю: с Трюгве нужно называть конкретные цифры.
– Так, посмотрим; в воскресенье тебе разрешается играть с шести до одиннадцати. Во сколько ты начал?
– В шесть.
– А во сколько закончил?
Пауза. Желвак на его челюсти заметно выпячен – это он так сильно сжал зубы. Вообще та часть его лица, где расположены челюсти и подбородок, очень уж квадратная; может, как раз это немного необычно. Я читала, что мужчины с широкими челюстями считаются привлекательными. У Трюгве такая челюсть лишь подчеркивает непроницаемый вид; он обычный, дa, наверное, но даже это выражение лица – серое, тусклое, среднестатистическое выражение его лица – кажется просчитанным. Если даже допустить, что Трюгве подробно распланировал свою жизнь, то уж совершенно точно ни единой душе во всем мире неизвестно содержание этих планов.
– За полночь.
Явный эвфемизм.
– До какого часа за полночь?
Челюсть вновь топырится.
– До трех.
– Ага, до трех… А в четверг – вчера, значит – тебе можно играть с семи до одиннадцати. А ты сколько играл?
Новая пауза.
– До трех.
– О’кей, ясно. Если подсчитать, то получается, что на этой неделе ты играл – сколько там – на восемь часов больше, чем мы договаривались.
Трюгве молчит, лицо застегнуто на все пуговицы.
– Что ты об этом думаешь?
Он пожимает плечами.
– Разве это хорошо? Что ты скажешь?
Трюгве опять пожимает плечами; смотрит на часы, снова кладет руку на подлокотник и опять смотрит на часы. Его на кривой козе не объедешь – с ним нужно быть суровой, на его ожесточенность отвечать своим упорством.
– Я ведь не забыла, что раньше ты употребил слово «идеально», Трюгве.
– Я сказал «почти идеально».
– Да, я помню. Мне не очень понятно, почему ты выбрал это слово.
Трюгве не выдыхает, а выдувает воздух изо рта, резко и шумно; словно паровой каток выпустил пар.
– Я не знаю, Сара, – говорит он; его раздражение грозит вот-вот прорваться на поверхность. – Может быть, я выбрал это слово, потому что охрененно счастлив сидеть здесь каждую неделю и распространяться перед тобой обо всех своих личных пристрастиях.
Вот оно, его раздражение, тут как тут. Я отмечаю, что сегодня оно проступило в гораздо более явной форме, чем обычно. Наверное, он тоже это заметил и потому смолк; выражение на его лице – насупленные брови, искривленные губы – остается на лишнее мгновение, но он быстро берет себя в руки и как бы стирает его, заменяя нейтральным.
– Да, я тоже так думаю, – торопливо парирую я; может быть, мне удастся пробиться к нему, пока он не успел снова замкнуться. – Я думаю, наши сеансы очень неприятны для тебя. Может быть, расскажешь, как ты справляешься с этими негативными эмоциями в те дни недели, когда не приходишь сюда?
Он снова пожимает плечами.
– Не знаю. Я об этом мало думаю.
– Ну вот, к примеру, – говорю я, снова конкретизируя. – В десять часов вчера вечером, когда тебе пора было закончить игру, что ты тогда подумал?
«Почувствовал», надо было сказать; делать упор на разумное поведение ошибочно.
– Не знаю. Ничего не подумал.
– Но ты ведь знал, что сегодня я тебя спрошу об этом.
– Я не думал об этом.
– Я вот не могу понять, Трюгве: ты сам-то настроен следовать плану, который мы составили?
– Не знаю. Наверное. Попробую.