В полузаваленном оконце закраснелась вечерняя зорька, когда по мощеному атаманскому двору звонко процокали подковы… Антон снизу увидел тонкие, нервно играющие ноги четырех гнедых кабардинцев, насторожился, прилип к оконцу. Наверху по коридору прогромыхали тяжелые шаги. Это дневальный пошел навстречу всадникам.
— Эй, атаман где? — спросил кто-то с осетинским акцентом.
— А почто он вам, антипки? — лениво, с позевотой отозвался дневальный, судя по голосу, — Михаил Нищерет.
— Дело есть! Доложи! — послышался другой голос.
— Гэ-э… Здорово дневали! — продолжал волынить Нищерет. — А ежели он спит? Только по самому что ни на есть важнейшему делу беспокоить велено…
— Нет важнее дела, чем наше! Говорят, круг у вас был… Убийца нам должен быть передан. У нас судить его будем… Зови атамана.
— Тю-ю!.. Так уж сразу и зови! Обождите малость.
Дневальный, как показалось Антону, поставил на балясник винтовку, полез в шаровары за куревом. Ноги коней нетерпеливо танцевали перед самыми глазами Антона. Ему вдруг захотелось отстегать Нищерета — своего дружка и соседа по хате.
— Значит, убивца нужно? А ежели это мой карыш Антошка Литвийко, и никто вам его не выдаст? — хвастливо брякнул Михаил.
— Литвийко? — звонко переспросил молодой голос; Антону показалось, что это Тембол Токаев, брат убитого, и в вопросе его звучит удивление.
— Вот приедет атаман с плацу от урядника, с ним и разговаривайте…
— Брешешь! — хотел что есть мочи крикнуть Антон, но судорога вдруг свела ему рот, из груди вырвался лишь хрип. Обессилев, он повалился на сырой пол.
…Ночью в подвале было, как в могиле: черно, мертвенно тихо. Лишь далекий-далекий лай собак, доносившийся из станицы, напоминал о жизни. Было около полуночи. Антон уже стал забываться тяжелым бредовым сном, когда глухо звякнула чугунная щеколда подвальных дверей. Антон вздрогнул. В дверях появилась большая волосатая рука, в которой совсем утонул крошечный ночник, так что казалось, язычок пламени светится из самого кулака. Затем в узкую щель втиснулась огромная фигура Евтея Поповича. Огонь освещал лишь концы его пышных усов да грудь в черном сатиновом бешмете.
— Гляди, не кинься, казаче, — сказал он своим нутряным басом и, поставив ночник на пол, распрямился.
— Где ты тут? В каком угле? Чи уже сбежал?
— Да нет, тольки собирался, — зло усмехаясь, сказал Антон.
— Ну, тоды выходит, напрасно я вскинулся — сам бы сбег…
Евтей присел на корточки перед ночником и, прикрывая его ладонью, посмотрел в тот угол, откуда слышался голос Антона.
— Ты того, казаче, текай… Я вот выйду, дверь оставлю, а ты — следом. Твой дружок Михайла на крыльце для виду похрапывает, а сам и не пикнет… Текай и обо мне помалкивай…
— Гм… атаман, за какую ж это службицу мою тебе?
— Знаю, кто убил. Душа не стерпит, чтоб за него другой муку принял…
— Может, заодно и убивца назовешь?
— Неча за осетина казаку, кто б ни был он, под суд идти… Не скажу покуда. Вот и весь сказ. Текай, и дальше сам себя сохраняй, как знаешь.
…Антон не помнил, как очутился на улице, как бежал, пригибаясь в тени плетней. Лишь когда стал лицом перед собственной хатой, радость сменилась раздумьем: а дальше? Домой ведь нельзя. Хоронясь в глухой темени, он ощупал рукой сухие будылья бурьяна — нет ли колючек — и лёг. Прижимаясь боком к подгнившему плетню, стал прислушиваться к воротам. И вдруг услышал голос матери. Она пела, сидя, видимо, на приступках у открытой двери. Пела тихо, тоскливо, не выговаривая, а выплакивая слова:
Антон остановился потрясенный. Мать и раньше пела всегда, в беде и в радости, но он не замечал в ее голосе столько тоски. Лучшей певуньей в станице она считалась, да и теперь еще ее на свадьбы приглашать не брезгают. Певуньей да и красавицей была… А вот жизнь свою сгубила: за бедняка пошла, вдовой рано осталась. Песня да сын были ей всегдашней отрадой.
Антон представил, как сидит сейчас мать, обняв колени загрубевшими на чужой работе руками, опустив на них нестарое еще, заплаканное лицо. И, как, бывало, в детстве, тихо, утробно застонал…