…В атаманском кабинете в который уже раз вспыхивал злой, чуть не до зуботычин доходивший спор между сторонниками "домашнего" суда и деникинского трибунала, заседавшего в Прохладной. Для домашнего суда был даже избран на кругу судья, который и должен был исполнить волю станичных богатеев и офицеров — оформить в бумагах расстрел двадцати красных главарей. Тех, кто ратовал за передачу дела в военно-полевой суд, было меньше; эти побаивались ответственности да и мести родни и сторонников приговоренных, которых в станице затаилось немало. Сам Михаил в душе склонялся к первым — злоба на партизан клокотала в нем, не давая покоя, и он с наслаждением перестрелял бы их всех собственной рукой, но боязнь не угодить деникинскому командованию и повредить блестяще начатой карьере все же брала верх. Ведь в деникинском трибунале казаков почти не приговаривали к смерти, больше обходились нагайками, а потом гнали на фронт. Добрармии нужно пополнение, и его добиваются любыми средствами. Оно б и такой исход ничего, если б с фронта не было возврата. А то ведь возможно… Михаил старался не думать о том, что будет, если кто-то из его врагов тайком возвратится в станицу: воспоминание о расправе с Макушовым до сих пор отзывалось на его спине мурашками.
Неизвестно, сколько бы еще тянулась эта канитель, если бы сосед — комендант Христиановского полковник Колков, добивавшийся у себя в селе образцового порядка посредством виселиц и нагаек, не пригрозил Михаилу посвятить в николаевские дела генерала Ляхова; стали вмешиваться и офицеры стоявшей в станице шкуровской заставы, которым надоело смотреть на нерешительность атамана. Михаилу необходимо было оправдаться в их глазах. А тут — поистине чудесно — объявился и братец Василий. Медлить дальше было бы глупо.
Вечером, сидя в правлении, Михаил с удовольствием перечитывал бумажку, составленную Константином Кочергой: "Касательство к судьям военно-полевого суда Верховного командования Добровольческой Армии с просьбой жители станицы Николаевской Владикавказского отдела Терского казачьего Войска о предании смертной казни через расстрел или повешание двадцати бывших казаков оной означенной станицы, а ныне предателей, дезертиров и врагов законного режима, причинивших гражданам своей станицы немалый ущерб во время разгула красных бандитов, убивавших и грабивших, насаждавших Советскую власть совместно с паскудами-керменистами, с которыми якшались и собирались установить социальное равенство… и за все это подлежащих самой лютой казни, а не помилования и не чести служения в Добровольческой армии".
Чуть подосадовав, что идея этого спасительного изобретения принадлежит не ему, Михаил обмакнул перо в чернила и неторопливо вывел свою фамилию и звание в пустой строке, специально для него оставленной Кочергой впереди длинного, уже заполненного росчерками и крестами столбца. Потом внимательно просмотрел список казаков, намеченных в конвоиры до Прохладной, и, закурив, сладко потянулся…
Этой ночью он спал бы отлично, если бы старая Савичиха не успела испортить ему настроения. Неделю назад он выпустил невестку, не подумав, что из ее ареста и освобождения можно было извлечь корысть — заставить отработать в хозяйстве, с которым старуха с девками теперь не управлялись. Нынче у соседей уже копали огороды, и, позавидовав чужой расторопности, мать опять начала зудеть: "Как хорошо бы тут сгодилась Лизка"…
— Будет вам, мамань, попрекать меня, — устало наморщив лоб, отмахнулся Михайло. — Хлопцем был — шумели на меня, казаком — шумели, атаманом стал — обратно Шумите. Пора и затулиться бы, не маленький я вам… А про Лизу, так вот погонят завтра аспидов в Прохладную, баба одна останется, что хотите, то с ней и делайте, хочь в плуг заналыгачивайте…
— Слава те осподи, надумали хочь гнать… Завтра, говоришь?
— С зарей… Прощаться ай пойдете?
— Нешто во мне и жалости нету? Пойду, а то как же? Хочь напоследок взглянуть на него, непутевого. А скольки уж он мне кровушки-то испортил… Ох, чады, чады! Помилуй их осподи, неразумных… Оно, конешно, по грехам будет его мука… А все же будь ты, осподи, милосердным к ним, матерей их жалеючи…
Ты, всеблагий и вездесущий, и милосердный, осподи наш, Иисусе Христе!..
Утро занялось тихое и ясное.
Когда партизан со связанными руками вывели из подвала, они долго стояли, ослепленные светом и оглушенные причитаниями баб, собравшихся перед правлением. Лишь через некоторое время глаза их стали узнавать заплаканные лица жен и матерей, различать озабоченные физиономии атаманских приспешников.
На дороге, у церкви, выстраивая конвой, суетился Анохин. С крыльца правления, осанисто подбоченясь, глядел за порядком сам атаман. Взгляд его со звероватым любопытством шарил по толпе партизан, снова и снова останавливаясь на лице брата. Василий же, чувствуя этот ищущий взгляд, нарочно не поворачивался в его сторону.