— Один раз, — скромно признался Дюла, — всего один раз. Ну и ругал же главный плотовщик рулевого! И был прав, потому что там шутки плохи: жизнью людей рискуешь. Мы чуть не перевернулись.
— Меня бы туда… — сказал Бык, то есть Арпад Чиллик, и выпятил широкую грудь. — Я как взялся бы за руль!
— Да ты же, Бык, в конечном счете, относишься к крупному рогатому скоту, — вмешался Элемер Аваш, который благодаря своему острому языку заработал прозвище «Юрист» и был лучшим бегуном в классе. — Что бы ты делал на плоту? Вот, скажем, у кормушки… — и тут же кинулся наутек.
А Бык, выпучив глаза и тяжело дыша, бросился за ним. Но Юрист бежал легко, как проворный заяц от грузной овчарки, и явно его поддразнивал…
Эта поучительная беседа велась на перемене еще ранней весной, когда мартовский ветер будоражил кровь мальчишек и их воображение. С тех пор Дюла носит прозвище Плотовщик, несомненно куда более почетное, чем Блоха, Юрист и прочие, и от случая к случаю пополняет новыми подробностями рассказ о сплаве леса. Он даже начал сочинять книгу под названием «Лето на Тиссе».
И все же нельзя сказать, что он принадлежит к породе врунов. Об этом и речи нет. Дюла никогда не извращает фактов, а просто верит в свои фантазии.
Если, например, отец спрашивает, вызывали ли его в школе и какую он получил отметку, Дюла говорит правду. Если отец интересуется подробностями, Дюла и их сообщает. И если даже его ожидает наказание, он и тогда не скрывает правды.
В сущности, Дюла решительный и смелый мальчик, а некоторая склонность к фантазии никому никогда не причиняет вреда. Напротив, рассказывая проголодавшимся ребятам на перемене о жареной стерляди, он доставлял им огромное удовольствие: у его товарищей разгорались глаза, а у Дубовански начинали течь слюнки.
— Не мучай меня, Плотовщик, а то я помру, — бормотал неуклюжий верзила Дубовански и шел в буфет покупать булочку, чтобы покончить с революцией в желудке.
— Собственно говоря, почему тебя зовут Лайош Дюла? — спросил однажды Тимар, носивший в классе неблагородное прозвище Блоха.
— Потому что мои предки были Дюлами. Еще во время оно, — прибавил он излюбленное выражение отца, повергнув Блоху в глубокое раздумье.
— Как же так… Неужели все твои предки были Дюлами?
— Да, они были военачальниками, то есть «дюлами», еще в эпоху древних венгров.
— Не врешь?
— Еще чего! Поэтому я — Лайош Дюла, мой отец — Акош Дюла, дед — Ксавер Дюла.
— Ксавер? Ну да! — удивился Блоха и больше не прерывал рассказа Лайоша Дюлы.
Но этот разговор произошел давным-давно, чуть ли не в первобытные времена, теперь же на свете не существует ничего, кроме страшной, пузатой кровопийцы-тройки, заработанной по милости Кендела.
Кряж, добряк Кряж опять подсовывает Дюле записку, которую тот с трудом разбирает сквозь слезы:
«Сходи потом в учительскую, пусть он тебя спросит еще раз. Ведь ты никогда не отвечал ниже чем на четверку».
Плотовщик только отрицательно качает головой, но туман перед его глазами рассеивается, и он уже чувствует, что пойдет к Кенделу.
Кенделу это не известно, и он, занятый опросом Чиллика, который «как взялся бы за руль…», не проявляет никакого интереса к Дюле. Но на сей раз Бык не выпучивает глаза, а смотрит на учителя с мольбой, как теленок на мясника.
И тут звенит звонок. От его дребезжания разлетаются мухи, дремавшие на колокольчике, а Кендел с недоумением взирает на Чиллика, точно видит его впервые в жизни. Наконец он захлопывает журнал и встает.
— Мы продолжим на следующем уроке. Я дам вам, Чиллик, еще один пример. К тому времени соберитесь с мыслями.
И, взяв под мышку журнал, он выходит из класса.
Еще несколько секунд Чиллик стоит неподвижно, не сводя глаз с доски. Потом бросает мел на подставку и вытирает со лба пот:
— Угораздило же меня заржать!
Класс жужжит, как пчелиный рой, когда по улью стучит дятел, а Плотовщик— он же автор сочинения под названием «Лето на Тиссе» — отправляется вслед за Кенделом.
Для такого поступка необходима исключительная сила духа. Кендела нельзя просто окликнуть, как, например, господина Череснеи, учителя естествознания и венгерского языка, у которого дрожит от волнения голос, когда он рассказывает о Толди[2] или об удивительном государстве муравьев.
Нет! Кендел холоден, как формула, хотя вежлив и строг, точно теорема Пифагора. Он живет в мире чисел и с нежностью смотрит на сложное уравнение, как садовник на какой-нибудь замечательный розовый куст или обжора на еще непочатую жареную утку с хрустящей корочкой. К Кенделу относятся с уважением даже почтенные математики, и для него преподавание в седьмом классе дробей и пропорций — все равно что для большого художника малевание вывесок для магазинов.
И когда он устремляет на вас свои холодные голубые глаза и говорит «Ну?», заранее приготовленные закругленные фразы начинают путаться, и человека тринадцати лет душит тесный воротничок.