Хотелось, вот как, торт-мороженое, хотя у меня уже немилосердно болело горло. Этот воображаемый торт мне очень помогал, я представлял, как его покрывают мастикой и как украшают кремом, как под коржом притаился слой мороженого.
Не думай о том, что за пределами твоего понимания, Боря, не думай о том.
Думай о торте.
Чем дальше, тем хуже я себя чувствовал. Реджи рядом кашлял, сплевывал мокроту, у меня из носа текла кровь, перемешанная с соплями, раскалывалась голова. Вот будет отстойно, подумал я, если это натурально новая чума и я буду весь в бубонах.
Почему-то меня не волновала смерть, я о ней не думал, как-то я отупел в этом плане, в голове и в теле у меня было столько ваты, а торт-мороженое занимал все мысли, по крайней мере, я очень старался.
Я был вместе со всеми и вдруг остался один. Кто-то падал, поднимался, снова копал. Я уже не видел кто. Передо мной была цель, я чувствовал жар плеча Реджи, и на этом сигналы из внешнего мира заканчивались.
Самое удивительное, что в этом концлагере, где я, возможно, буду работать, пока не сдохну, я оказался добровольно. Вокруг нас не стояли немчики с автоматами и злыми собаками.
Я даже не знал, идет ли дождь, мне было абсолютно все равно, я онемел. Дыхание мое стало хриплым, пугающим, я почувствовал, как от головы отхлынула кровь, мне едва удалось не упасть в обморок.
Я ужасно не хотел опозориться, рухнуть на колени, к примеру.
Я копал и собирал тьму, собирал тьму и снова копал, стараясь ни на секунду не задуматься о том, что я могу уйти, если захочу.
Кто-то уходил, правда. Выходили, шатаясь, из ямы, иногда больше не возвращались. Можно было позволить себе отдых, кто запретит-то?
Но я сам себе даже думать об этом не давал, я знал – поднимусь наверх выпить горячего кофе или пожевать чего-нибудь, и все, адьос, Уолтер. Как в песне поется: если все такие суки, пусть я тоже буду блядь.
А я ведь пришел сюда для того, чтобы победить, не меньше. Никаких там американских «сделай или умри», ты просто сделай, Боречка.
Смешно, но со временем стало легче. Чем больше тьмы я принимал в себя, тем больше меня выключало из реальности, температура росла и росла, губы потрескались, ломило в теле каждую косточку, но уже сложно было сосредоточиться на себе самом.
– Что? – хрипло выдохнул я. – Ты как, Реджи?
– Херовато, – ответил он, сплюнув розовую слюну, в уголках губ у него собралась пена, как у бешеной собаки.
– Ага.
Этого простого диалога мне хватило, чтобы реальность хотя бы ненадолго перестала ускользать. Иногда так оно важно – просто почувствовать рядом живое, думающее существо.
Теперь я уже не мог себе представить, как копал, не уставая, все это время. Каждое движение превратилось в подвиг, работа у нас у всех продвигалась медленнее.
Темнело, а может, мне так только казалось.
Я почти ничего не соображал, все было таким тягучим, вязким, я делал шаг, наваливаясь на лопату, и мне казалось, что я преодолел километр. Самым сложным было склоняться раз за разом к темноте и собирать ее.
Вот это жатва, вот это колхоз – всем колхозам колхоз.
Мне хотелось, чтобы рядом оказалась мамка, чтобы она спросила, страшно ли мне.
И я ответил бы:
– Просто кошмар.
Мне так хотелось, чтобы меня, бедного, больного, пожалели. Я бы снова приложился к ее коленкам, к подолу ее платья, пахнущего миром.
Но рядом – уже никого, отец исчез, мамки и не было, дяди Коли – тоже. Даже Реджи как-то отдалился.
У меня перед глазами то и дело возникали картинки, то белый как сахар песок на пляже Санта-Моники, то высокая, мне, малышу, по макушку, трава за Снежногорском. Мне пахло морем и пахло полем. Золотая трава, неяркие цветы на тоненьких стебельках, особый запах напитанной земли – я был так далеко от Снежногорска, но природа его вставала передо мной с невероятной точностью.
Я куда-то шел, но не мог понять куда. Нет, я не шел, я почти летел. Надо мной быстро передвигались облака, и я был маленький-маленький, в том возрасте, когда все они еще кажутся кораблями.
Я как бы раздвоился. Один я, состоявший как будто только из тела, копал и собирал темноту, не нуждался ни в каком высшем руководстве. Другой я, возможно только разум, куда-то двигался, что-то искал, о чем-то беспокоился.
Я завидовал спокойствию своего тела. Оно не боялось гибели.
Я думал о похожих на леденцы трубах теплостанции, за которыми начиналось поле. Желтое, зеленое море колыхалось передо мной, я нырял в него, ощущая движение в нем – каждого жучка, каждого клещика.
Все дышало ветром, шевелилось, стремилось жить. В крошечных норках обитали мышки, летели к цветам пчелы.
– Пчелы, осы и шмели – родственники? – спросил я у мамки.
– Но очень дальние, – ответила она. Мамка у меня была крошечная, но тогда она казалась такой высокой.
– Мама, почему у меня так болит голова?
– Потому что ты уже взрослый и на самом деле ты где-то далеко.
Ну да. Я уже взрослый, а мамка давным-давно мертва, уже и памяти нет, сколько лет. Я знал это.
Но в то же время поле, по которому я шел, было абсолютно реальным. Или, если поле дикое, оно как бы луг? Поляна?