Он был ребенком, невинным существом, созидателем; человеком, для которого мир не приберег ни славы, ни сострадания; человеком, для которого не нашлось места. «А потом я попал в одно место в Кенте». В его словах не было ни юмора, ни рисовки. Одно место похоже на другое; в мире полно таких мест, где можно невидимкой влачить существование. Теперь его не стало, и мне захотелось подарить ему известность. Он исповедовал ту же религию, что и моя семья; мы оба были как бы пониженными в ранге представителями этой религии, и само это понижение казалось мне связующей нас нитью. Мы составляли крошечную, особенную частичку далекой, неведомой, невиданной страны, единственное значение которой для нас, если вдуматься, состояло в том, что мы были ее отдаленными отпрысками. Мне хотелось, чтобы с телом Рамона обошлись почтительно, мне хотелось, чтобы с ним обошлись в соответствии с древними обычаями. Только это и спасло бы его от бесследного исчезновения. Сходные чувства испытывал, наверное, древний римлянин, находясь в Каппадокии или в Британии; а Лондон был сейчас так же далек от сердцевины нашего мира, как — среди руин какой-нибудь античной виллы в Глостершире — Британия по-прежнему кажется краем, далеким от дома, и скорее походит на страну, что изображается на эмблематической карте с закрученными углами и частично заслоненной тучами, насланными херувимами; на страну туманов, дождей и лесов, откуда страннику вскоре предстоит торопливо отбыть обратно в теплую, знакомую землю. Но для нас такой земли больше не существовало.
Я не был на похоронах Рамона. Его не кремировали, а предали земле, и студент-тринидадец исполнил те обряды, на исполнение которых его уполномочивала кастовая принадлежность. Он читал мои книги и не захотел, чтобы я присутствовал на похоронах. Получив отказ на это присутствие, которого мне так хотелось, я мог лишь воображать эту сцену: мужчина в белом
Но как можно выдержать такое настроение? Рамон умер, как ему подобало, и был похоронен, как подобало. Вдобавок ко всему, его хоронило бесплатно то самое похоронное бюро, чей заглохший катафалк, встреченный случайно на дороге всего за несколько дней до гибели, Рамон успешно починил.
Итак, та Индия, что служила фоном моего детства, оставалась территорией воображаемой. Она не совпадала с той реальной страной, о которой я вскоре уже начал читать, чья карта прочно засела у меня в памяти. Я заделался националистом; даже такая книга, как
Потом появлялись люди из Индии — не из той Индии, пришельцами откуда были Златозубка и Бабу, а из этой другой Индии; и я понимал, что с этой страной я не связан никак. Купцы из Гуджарата или Синда были для меня такими же иностранцами, как сирийцы. Они жили замкнутой жизнью, узость которой казалась мне удушающей. Они усердно работали, заколачивая деньгу; они редко выходили на люди; их бледные женщины вели жизнь затворниц; день-деньской из их домов доносились скрипучие, заунывные песни из индийских фильмов. Они не приносили никакой пользы обществу — даже индийской общине. Мы считали их жуликами. Во многом, как я теперь понимаю, они являлись для нас тем же, чем мы сами являлись в глазах других общин. Но их исход не был окончательным; их частный мирок вовсе не думал сходить на нет. Они регулярно ездили в Индию, чтобы закупать и продавать товар, чтобы устраивать свадьбы и вербовать новичков; пропасть, разделявшая нас, лишь ширилась.