Читаем Тесные врата полностью

Ты подходишь к заметенной по самые окна хате, стучишь в низенькую дверь, бабка раза три спрашивает «кто там» и лишь потом отпирает, долго возясь в темноте с засовами. Она, как всегда, ворчит на погоду, на директора, который «бесперечь смены меняет; чего мучает дитенка — ходил бы он днем и ходил…» — и под монотонное бормотание собирает тебе поесть. Пахнет у нее, как в гараже: от военного мадьярского керогаза и от лампы — керосином, от дореволюционного еще «Зингера» — машинным маслом, от стен — креозотом, от самой бабки — как от механика. Ты ешь, она ходит по хате взад-вперед, ворчит — теперь уже не разобрать чего. В толстой, на вате, жилетке, в платке, завязанном на лбу, похожа она на сову, а тень на стене выходит уже точь-в-точь. Она ворчит, а ты ешь и не обращаешь внимания. Тебя бабка любит, даже иногда балует леденцами. А вообще-то она строгая и суровая. Про нее настоящие легенды ходят.

В тридцать первом, например, когда деда Илюху раскулачили (у него было сорок колодок пчелы) и выслали с семьей на Северный Урал, бабка ездила «выстарывать» его в Москву. Оставила у верного человека своего «Зингера» и молчком поехала. Была у самого Калинина. Вернулась месяца через три, а еще через полгода вернулся и дед Илюха. Пасеку, правда, ему не отдали… Это она в тридцать восьмом показала председателю сельсовета зад, когда тот пригрозил отобрать у нее «Зингера», единственное ее сокровище, в счет налога, — показала да еще похлопала по белой ягодице ладонью… И чуть было не угодила под «политическую» статью.

Поужинав, ты залезаешь на печь, а бабка садится шить — она всегда чего-нибудь шьет, она всю жизнь шьет, — строчит и расспрашивает:

— Как там мать?

Потом:

— Как там Максим Терентьевич?

Потом:

— Как там остальные? — под «остальными» она имеет в виду отца, бабку Олю и твоих сестер.

И уже потом:

— Ну, а собачатник там как? — это про деда Илюху. Его она не любит.

— Рази это мужик?! Так, одно названье… Ни воровать заставить, ни охранять поставить. Всю жизнь с собаками да с голубями. Соберет друзей и зальется с ними на охоту; зайцов настреляют, сидят иде-нибудь, водчонку попивают, песни играют, а Грапка-покойница сено на себе таскает. Заездил, стервец, бабу в отделку — она и померла. Теперь-то у него — лошадь! — бабка вздыхает, бормочет что-то неразборчивое, похоже, ругается. — А гонору! Гонору у него! Ну прям весь из гонору сшитый. На службе когда был, в хоре служил. Звали, оставляли, когда срок вышел, а он: «Хочу вольно песни играть». Так всю жизнь в драных штанах и проиграл… Зато вольно, родимец его возьми!

Потрескивает фитиль в лампе, машинка стрекочет, стрекочет, бабка ворчит под стрекот, в трубе завывает, в окна стучит снежной дробью, а ты лежишь на печи, прижавшись к горячей грубке, и кажется, что никогда не кончится эта ночь и пурга, что само время оцепенело, загустев и остановившись, и вы с бабкой одни во всей вселенной, среди холода и ветра, и от таких мыслей хочется еще глубже зарыться в гуни, наваленные на печи, еще плотнее прижаться к горячим кирпичам… Засыпая, ты просишь бабку рассказать о старине, о колдунах и ведьмах, о волках. Бабка отнекивается, говорит, что все это брехня и нечего ею забивать голову; потом все-таки уступает твоим просьбам и начинает рассказывать о том, что было на самом деле. О том, как дед Илюха, «собачатник-то твой пошел к колдунье — она на хуторе жила, на Ключах, старая, вся аж позеленелая, голова с пивной котел, а носик ма-ахонький как пуговка. За советом пошел он; не жили дети у них с Грапкой, трое первых померло — две девки и мальчик. Грапка в четвертый понесла… Колдунья послухала его и говорит: «Будет у вас еще трое; называй детей старыми именами, а в кумовья бери первых, кого встретишь, — будут жить дети». И точно — две девки и мальчик народились, и назвали их вдругорядь, и выжили все…»

Бабка вынимает шпульку, наматывает на нее нитки, намотав, перекусывает (оказывается, зубы есть еще), а у тебя волосы шевелятся на голове: неужто все правда?.. И будто откуда-то из колодца доносится бабкин голос:

— А крестный у твоей матери — цыган. Она родилась, а цыгане как раз ехали… Так она его ни разу и не видала… А ведь, должно, уже поздно, — зевает бабка и крестит рот.

— Не поздно, баб, не поздно…

Поворчав, она заводит рассказ о том, как «еще до переворота кондыляла в Суцепы Дуся-блаженная; об эту пору шла, посля рождества. А за ней бирюки уружились. Она видит такое дело, села под ракитов кусточек, накрылась шлычкой и творит молитву. А волки окружили ее, язычки повывалили, сидят, смотрят, слушают молитву-то… Посидели, послушали, поднялись и давай вкруг Дуси бегать; бегают да воют, бегают да воют. А она сидит да читает. Бегали-бегали бирюки, потом остановились, обмочили ее по очереди и ушли. А Дуся к свахе приволоклась — одежда гремит-ит».

Такой и осталась в памяти бабка Таня — тьма, запах гаража, вой ветра в трубе, тень на стене, похожая на сову, и этот недослушанный тобой рассказ про блаженную Дусю.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже