Чужие фотографии Татьяна любила. Ей не нужно было делать специально заинтересованное лицо, говорить специально приподнятым голосом дежурные слова восхищения. «Ну надо же, какой мальчик! Чудо! Просто чудо! Что вы говорите? И головку уже держит? А это что за прелесть такая? Неужели наша Лидочка! Нет, нет, это не ребенок! Это картинка! А волосики? Вы видели где-нибудь еще такие волосики? Да-а. Тетя Рая совсем не изменилась. Такая же красавица, как была. И дядя Лева… Ах, это не дядя Лева…» Быть может, оттого, что своей жизни было у нее так мало, потрескавшиеся картинки с чужими пыльными лицами Татьяна воспринимала как пропуск в незнакомую — странную, желанную, неизведанную, недостижимую, загадочную, какую хотите — жизнь. Но сейчас! Но сейчас здесь, за этим столом, под этим абажуром, окунувшим оранжевый глаз в блюдечко с вареньем, происходили события ее, личной, Татьяниной жизни. И от того, что скажут друг другу эти две незнакомые до этой встречи женщины, зависело ее, личное, Татьянино будущее. А Ляля тащила ее прочь. Она шла озираясь, будто прощалась навсегда с этой комнатой и с этими людьми за столом, застывшими, как скульптурная композиция. А Ляля все тащила ее за руку и что-то бормотала, мол, «они тут сами, без нас…», и она шла все медленней и медленней, и, наконец, дверь маленькой комнаты закрылась за ней. «Как они там без меня?» — подумала Татьяна и опустилась на стул.
В комнатке, уже слегка одичавшей после Ляли-Мишиного отъезда, из ящика комода был вытащен большой бархатный альбом, где, как в заветном ларце, хранились в картонных гнездышках семейные реликвии — фотографии.
— Вот это харьковские. Смотри, Ленька в помпонах, — говорила Ляля, вытаскивая фотографии и подсовывая их Татьяне.
— В помпонах… — рассеянно повторяла Татьяна, прислушиваясь к тому, что делается за дверью.
— Ну, в шубе с помпонами.
— А вы что, в Харькове жили? — вяло переспрашивала Татьяна. Из-за двери не доносилось ни звука.
— Да, до войны. Папа там работал. Большим начальником, между прочим. Что-то там в райпотребсоюзе. Мы там Леньку забыли.
— Леньку забыли… Как это забыли? — чуть-чуть оживилась Татьяна.
— А, ерунда! Потом спохватились, на вокзале. Мама как закричит диким голосом: «А Ленька-то! Ленька!» И обратно, домой.
— Как же вы так… Леньку забыли…
Из-за двери послышался звон чашек, потом задвигали стульями, заговорили. Татьяна услышала, как Марья Семеновна подает команды хорошо поставленным баском, как сухим бумажным голосом отвечает ей мать.
— Это когда папу должны были арестовать, — нехотя проговорила Ляля. — Его предупредили за час, позвонил кто-то, сказал: «Едут!» — и повесил трубку. Мама упаковала Леньку в одеяло, бросила на кровать, документы схватила, шубу кроличью, ложки, меня и — на улицу. Там уже папа ждал, с машиной. На вокзале глядят — некомплект. Помчались обратно. Прибегают, а он спит. Даже не шелохнулся. А через сутки мы уже в Москве были, у дяди Изи.
— А в Москве что, не арестовывали?
— В Москве арестовывали, только не нас. У них там на папу разнарядка была… местного значения. — Ляля вынула из гнездышка фотографию и протянула Татьяне. — Вот, гляди. Папа. Ленька на него очень похож. Улыбка у них одинаковая.
Татьяна поглядела. На фотографии, опершись рукой о стул, стоял Леонид в старомодном двубортном костюме и вышитой украинской рубахе, улыбался своей скуластой улыбкой. Татьяна приблизила фотографию к глазам, увидела маленькую родинку в уголке глаза, чуть выщербленный передний зуб и окончательно поверила; что это не Леонид. На стуле, неестественно выпрямившись, сидела Ляля в старомодном платье с ватными плечами и рукавами буф. Тяжелые косы были короной уложены вокруг головы. Ляля глядела строго, так, как никогда не глядела в жизни, и Татьяна окончательно поверила, что это не Ляля.
— А он как… умер… папа?
— Пришел на работу и умер. Мужская смерть, — почти сердито сказала Ляля. — Ты знаешь… я папина дочка была. — Она взяла фотографию из Татьяниных рук и легонько провела по ней пальцами.
И по тому, как она погладила мертвое лицо, Татьяна поняла, что в этой огромной многоголосой семье, где каждый каждому — и сват, и брат, и тетка, и дядька, и племянник — рядом с Лялей всегда будет пустое место. И никогда не зарастет. И никогда не заживет.
— Ну, пошли! — сказала Ляля, захлопнула альбом, вскочила и сунула его в комод. — Они там, наверное, уже договорились.
— О чем?
— О свадьбе, глупенькая!
Договорились так: Марья Семеновна делает стол в соседней диетической столовой, Евдокия Васильевна шьет платье и дает кое-что по хозяйству.
Всю дорогу домой мать поджимала губы.
— Возьмешь простыни и ложки, те, что от бабушки остались. Серебряные, — наконец сказала она, когда они входили в подъезд, и снова поджала губы.
— Может, простыни не надо? — прошептала Татьяна. Ей почему-то было стыдно говорить о простынях и самих простыней — белых, уже истонченных временем, с жирной фиолетовой меткой прачечной — тоже было стыдно.