Нашел. Вот страница. На странице красовался жирно подчеркнутый заголовок: «Короткая жизнь». Далее следовало: «Величественная архитектоника, изысканная и оригинальная композиция; строение и стиль романа отчасти уравновешивают вялый сюжет и бесцветность персонажей». Не слишком вдохновляющая аннотация. Отчего же посредственный роман намертво врезался в память? Неужели только оттого, что, читая о Гертрудис, лежащей под ножом хирурга, он думал о точеных грудях Лукреции? Особенно хорошо дону Ригоберто запомнились начальные сцены. Рассказчик, посредственный клерк из крупного буэнос-айресского издательства по имени Хуан Мария Браусен, томится в своей обшарпанной квартирке, приходит в полное отчаяние от мысли, что его дражайшей супруге Гертрудис могут удалить грудь, краем уха слушает бессвязную болтовню соседки Кеки, то ли бывшей, то ли действительной проститутки, доносящуюся из-за фанерной перегородки, и заодно пытается сочинить киносценарий по просьбе своего друга и шефа Хулио Штейна. Затем следовала душераздирающая цитата: «Я с отвращением подумал о том, что мне придется лицезреть на месте ее груди свежий шрам, круглый и глубокий, сначала пунцовый или розовый, с тонкими следами от швов, который со временем побледнеет и превратится в тонкую полоску, как давний рубец на животе, по которому я любил проводить языком». И еще один эпизод, страшнее прежнего, в котором Браусен размышляет, как утешить изуродованную жену: «Я понял, что существует лишь один сколько-нибудь убедительный способ: открыто, при ярком свете склониться к искалеченной груди и целовать ее, доводя себя до подлинного исступления».
«Написать такие слова, от которых и через десять лет волосы встают дыбом, мог только настоящий писатель», — подумал дон Ригоберто. Он представил себе Лукрецию обнаженной, в постели, представил едва различимый рубец на месте, где совсем недавно вздымалась теплая нежная плоть, вообразил, как с преувеличенным рвением целует шрам, имитируя навсегда угасшее влечение, как любимая гладит его по волосам, — с благодарностью? с жалостью? — давая понять, что нужно остановиться. К чему лгать? Для чего им, воплотившим в жизнь самые дерзкие мечты друг друга, притворяться, если оба знают, что страсть ушла навсегда. Будь проклят Онетти!
— Ты просто остолбенеешь! — Донья Лукреция издала гортанный смешок, словно оперная дива, которая прочищает горло перед выходом на сцену. — Я сама остолбенела, когда услышала. А когда увидела — тем более. Говорю тебе, остолбенеешь!
— Знаменитый бюст госпожи алжирского посла? — поразился дон Ригоберто. — Искусственный?
— Жены господина алжирского посла, — поправила донья Лукреция. — Не притворяйся, ты прекрасно понимаешь, о ком идет речь. На обеде во французском посольстве ты весь вечер глаз с нее не сводил.
— Но у нее и вправду великолепный бюст, — возразил дон Ригоберто, слегка краснея. И с удвоенным рвением принялся ласкать груди жены: — Но не такой, как у тебя.
— Брось. — Донья Лукреция взъерошила ему волосы. — Что ж поделать, если бюст у нее красивее моего. Поменьше, зато идеальной формы. И такой упругий.
— Упругий? — Дон Ригоберто судорожно сглотнул слюну. — Ты же не видела ее голой. И тем более не трогала.
Воцарилась напряженная тишина, которую нарушал лишь ропот волн за окном.
— И видела, и трогала, — отрезала донья Лукреция. — Но дело не в этом. Дело в том, что грудь у нее искусственная. Честное слово.
Дон Ригоберто вспомнил, что в романе «Короткая жизнь» все женщины — Кека, Гертрудис, Элена Сала — носили корсеты, чтобы казаться стройнее. Когда написан роман Онетти? Кажется, в то время никаких корсетов уже в помине не было. Он никогда не видел Лукрецию в шелковом корсете. Как и в костюме пиратки, монашки, хоккеиста, паяца, бабочки или цветка. Только в костюме цыганки, с пестрым платком на голове и огромными кольцами в ушах, в блузке в горошек, широченной пестрой юбке, с массивными золотыми браслетами на запястьях. А теперь он сидел один, доведенный до отчаяния чудовищным пессимизмом Хуана Марии Браусена, которого никогда не существовало; над Барранко занималось мрачное сырое утро, а разлука с Лукрецией длилась уже почти год. В тетради, разумеется, нашлась подходящая цитата: «Он понимал с неумолимой ясностью, что ни женщина, ни друг, ни дом, ни книга, ни страсть уже не сделают его счастливым». Вот что вызвало кошмар: не отрезанная грудь Гертрудис, а одиночество Браусена, страшное, всеобъемлющее одиночество, которое ему довелось познать теперь.
— Как это искусственные? — Дон Ригоберто наконец решился прервать молчание.
— У нее был рак, и грудь пришлось удалить, — сообщила донья Лукреция с грубой прямотой, свойственной преимущественно хирургам. — А потом постепенно восстановили в клинике Майо, в Нью-Йорке. Шесть операций. Представляешь? Одна. Две. Три Четыре. Пять. Шесть. За три года. А груди получились лучше прежних. Даже соски сделали, с прожилками и всем таким. Как настоящие. Я своими глазами видела. И трогала. Ничего, милый?