Он выглядел ошеломленно, словно такая мысль никогда ему и в голову не приходила. И что еще хуже — я понял, что так оно и было. Когда я умолк, он спросил:
— Отец, а ты точно знаешь, что Ипполит не хочет Аттику? Если хочет — я не могу ее взять! У друга — не могу…
Так можно говорить о детском подарке: о луке, ну о колеснице… Это вернуло назад все мои сомнения. «Какое легкомыслие, — думаю. — Славный парнишка, но величия — ни капельки…»
— Он твой брат, — говорю. — Ты думаешь, что я могу быть несправедлив со своими сыновьями? А что до дружбы — вы же никогда не виделись.
— Не виделись?.. Что ты, пап, конечно же виделись!.. — Ребенок вдруг обнаружил, что его заботы не заполняют собой весь мир, и изумился, и широко раскрыл свои темные критские глаза. — Это было, когда я возвращался домой из Афин. В последний раз, как я был у тебя. Ты послал какие-то письма в Трезену, и мы целую неделю оставались там — ждали ветра… Он как только узнал, что я там, сразу приехал вниз, и мы всё то время провели вместе… Он давал мне править колесницей — один раз, на ровном месте; и я совсем сам правил, — он сам так сказал, — он только чуть-чуть поддерживал вожжи… Мой пес Морозко — это его подарок… А ты не знал? Его отец был из священных собак Эпидавра… Неужели тебе не говорили, что это Ипполит меня туда отвез и вылечил?
— Вылечил? Но ты уезжал из Афин вполне здоровым…
— Да, но когда мы туда приплыли, у меня был один из тех приступов кашля…
Я совсем забыл, а в детстве он буквально синел от них…
— Жрец в Эпидавре знал всё-всё про это, он называл это астмой, а Ипполит тоже так сказал, еще раньше… Знаешь, пап, он почти врач; он мог бы стать настоящим врачом, если бы ему не приходилось стать царем. Ну вот, я проспал ту ночь в священной роще и видел настоящий сон от бога! — Его живое смуглое лицо стало торжественным, он приложил два пальца к губам… — Я не могу его рассказывать, но он был настоящий. А потом Целитель ушел с музыкой, а я — вылечился… Пап, а Ипполит может приехать в Афины, когда я буду там? Он тогда увидит, каким стал Морозко… Он на самом деле самый большой мой друг, а если мы не увидимся скоро, то вообще наверно друг друга не узнаем…
— Почему же нет? — говорю. — Там видно будет…
Эта негаданная любовь упала с неба словно дар божий. Мне стало стыдно, что держал мальчишек вдали друг от друга, — но разве забудешь войны Паллантидов?.. Конечно, он должен приехать! Но за всем этим была и другая мысль: будет он в Афинах, увидит, как слабо держит вожжи его младший брат, и придется ему самому приложить руки… Федра была права: я нелегко отказываюсь от того, к чему прикипело сердце.
А вскоре он сам написал мне из Трезены, по собственному почину: он хотел приехать в Элевсин, чтобы пройти обряд посвящения при Таинстве, и просил моего согласия. Я подумал, счастье само бежит мне навстречу.
Я выставил дозорных встречать его корабль, а когда он появился — вышел на крышу Дворца посмотреть. И сейчас будто вижу, как шел он к берегу мимо Эгины, как сверкал на солнце белый парус…
Когда я ехал в Пирей встречать его, то подумал, что рановато, пожалуй, оказывать ему такое внимание перед всем народом… Ладно, наплевать… Он спускался по сходням — я увидел, что он еще больше вырос; и лицо стало тверже, более взрослое… Неужели это я породил его? Нет — это всё она: мне вспомнилось, что у нее осталось единственное воспоминание об отце из ее детства — как он загораживал собой всю дверь.
Мы поехали вверх — через Морские Ворота — и дальше в Афины… Как капитан чует погоду, так ощущал я настроение толпы по их крикам и песням. В детстве он был сын амазонки, и только; а теперь они им восхищались, как детишки новой игрушкой: женщины ворковали, мужчины сравнивали его с Аполлоном-Гелием… Если бы могли, они кричали бы мне: «Почему ты его от нас прятал!..»
Во Дворце было то же самое. Старики, ненавидевшие его мать, вымерли; их больше не было… Всё было забыто, — и я давно уже знал об этом, хоть сам не забыл ничего. Молодые люди, которые были детьми, когда она погибла, восхищались тем, что они называли его эллинской чистотой… Это слово — «эллинский» — можно было услышать в каждом углу, и оно часто имело смысл. Смуглый Акам, — с его тонкой талией, гибкой критской походкой и певучим акцентом, — это он был теперь чужеземцем; это на его матери лежала теперь тень Богини, ее надо было опасаться… Как мог я не предвидеть этого? Если Ипполит только руку протянет за своим правом первородства — они его кинут ему, как букет цветов…
Он был теперь более уверен в себе, в нем росла привычка к царской власти — теперь в мире нет такого человека, чтобы смог его подчинить… Что ж, тем лучше; но я тоже кое-что понимаю в нашем деле — посмотрим…