Лицо у нее позеленело, руки холодные; чуть погодя – вырвало ее… Пока бегали за лекарем, меня самого затошнило от страха; в голове крутится "яд!". Он пришел, вызвал ее женщин, ждет пока я выйду… Только когда он вышел и сказал, что не собирается отнимать хлеб у повитухи, – только тогда я понял.
Я вошел к ней – она была оживленной и светлой, будто получила в бою легкую рану, из-за которой не хочет поднимать шума… Но когда обнял ее, сказала тихо:
– Ты был прав, Тезей. Девичий Утес далеко.
На пятом месяце она оделась в женское платье впервые. Я как раз в это время зашел к ней – стоит, расставив ноги, руки на бедрах, и смотрит вниз, на свои юбки и на растущий живот. Услышав меня, не обернулась, проворчала мрачно так:
– Я, наверно, сошла с ума, иначе я бы сейчас тебя убила.
– Я, наверно, тоже, – говорю. – Я теперь не могу быть с тобой, но не могу даже подумать ни о ком другом, а так со мной не бывало никогда в жизни…
Она носила платье хорошо, – не хотела, чтобы над ней насмехались, – а я, глядя, как она проплывает мимо, не знал, смеяться мне или плакать. Но вскоре – стоял однажды на балконе, глядя на равнину, – я услышал ее прежний твердый шаг. Она положила ладонь на мою, на балюстраде, и сказала:
– Это будет мальчик.
Позже, став тяжелой и малоподвижной, она часто посылала за певцами. Песни тщательно выбирала: никакой кровной вражды, никаких проклятий – но баллады о победах, о рождениях героев от любви богов… "Кто может поручиться, что он не слышит?" А по ночам брала мою руку и клала на то место, где был ребенок, чтобы я ощутил его движение. "Он бьет высоко; говорят, это признак мужчины…"
Схватки у нее начались, когда я был в Ахарнае: разбирался с одним мерзавцем, который насмерть забил своего крестьянина. Вернувшись домой, узнал, что она трудится уже три часа. Она была сильна, всё время на воздухе, никогда не болела – я думал, что родит быстро; но она промучилась всю ночь, с долгими, тяжелыми болями… Повитуха сказала, это часто бывает с девушками, которые живут жизнью Артемиды: то ли богиня злится, то ли мышцы у них слишком плотные и не растягиваются как надо. Я шагал взад-вперед за дверью и слышал приглушенные голоса и шипение факелов, но от нее – ни звука. В холодный предрассветный нас меня охватил ужас: она уже умерла, а они боятся сказать мне!.. Растолкал кучу сонных женщин на пороге, вошел – она лежала спокойно, – схваток не было, – бледная, с каплями пота на лбу… Но увидела меня – улыбнулась и протянула руку.
– Он драчун, этот твой парень. Но я уже побеждаю.
Я подержал ее за руку, потом почувствовал, как она напряглась… Она забрала руку. "Теперь уйди", – говорит.
Когда самые первые лучи солнца коснулись Скалы, а равнина была еще в тени, – тогда я впервые услышал ее крик, но в этом крике было и торжество вместе с болью. Разом заговорили повитухи, потом раздался голос ребенка…
Я был так близко от дверей – слушал, что ей сказала повитуха; но когда вошел – дал ей первой сказать мне. Теперь она не выглядела больной, только смертельно уставшей, будто после целого дня в горах или долгой ночи любви… Всё тело было расслабленным, но серые глаза сияли. Откинула простыню:
– Ну что я говорила!
Повитуха кивнула, затараторила, мол, нет ничего удивительного, что госпоже пришлось потрудиться всю ночь с таким крупным мальчиком… Я взял его на руки – он показался тяжелее, чем другие мои дети, которых мне доводилось держать; однако не слишком большой, не маленький – в самый раз… И был не красный, не сморщенный, а налитой и румяный, словно созрел под солнцем в удачный год. И хотя глаза у него были туманной голубизны, как у всех новорожденных, – ничего не понимающие, косящие, – это уже были ее глаза.
Я отдал его назад, поцеловал ее и дал ему в ручонку свой палец, чтобы ощутить его хватку… И подставил ему под ладошку царское кольцо Афин. Его пальцы сомкнулись на печати… А я смотрел ей в глаза. Мы молчали, – слишком много ушей было рядом, – но нам никогда не нужно было говорить, чтобы понять друг друга.
5
Он расцветал, как весенние цветы, и рос – словно тополь возле ручья.
Мы нашли ему хорошую кормилицу… У его матери было мало молока, и она слишком уставала от диких гор и от меня. Но она часто вбегала к нему, прямо с охоты, подхватывала его, сажала себе на плечо, – он любил ее сильные руки и визжал от восторга. Он еще не умел ходить, а она уже скакала с ним галопом, посадив перед собой верхом на коня; лошадей он боялся не больше, чем своей няньки… Но по вечерам у огня она сажала его на колени, как всякая мать, и пела ему длинные северные песни на своем языке…
У меня было порядком сыновей; и не было ни одного ребенка, если только я знал о нем, о котором бы я не заботился. Только во Дворце было шесть или семь. Но казалось в порядке вещей, что, когда я шел проведать кого-то из них, мать говорила: "Утихни и веди себя хорошо, к нам царь придет…" Что к этому сыну я отношусь по-особому, люди поняли очень скоро.