Я помню, как мама ударила меня по лицу, когда я прибежал из школы с радостным воплем: «Мама, Хрущева сняли!» Она, видно, очень испугалась моих неосторожных слов, но я лишь повторил то, что услышал от своих одноклассников, а они, в свою очередь, транслировали услышанное от своих родителей. Кстати, вот эти простонародные семьи подчас были куда смелее, отчаяннее интеллигентных, а тем более еврейских семей. Им, гегемонам, нечего было особо терять, и то, что этим старшим, ведущим, главным инженерам казалось безрассудным, для продавщиц, секретарш, техников и разнорабочих было раз плюнуть. Один мой одноклассник рассказывал, как его мать пришла голосовать на избирательный участок, что-то ее задело, и она давай выяснять, что, мол, это за депутат такой новый, почему ей ничего о нем неизвестно? Изумленная тетка из комиссии что-то неприязненно сказала, мол, если хотите быть грамотной, самой надо ходить и узнавать, когда кандидат в депутаты будет в Красном уголке ЖЭКа выступать, а теперь критику наводить нечего. «Ах, так!» - и мама моего одноклассника рвет все врученные ей бюллетени и кидает их на пол. Мои родители, да и никто из их окружения, технической, так сказать, интеллигенции, в начале 60-х на это был не способен. Найдут, накажут, уволят с волчьим билетом, да и зачем попусту дразнить гусей?
Я это к тому, что ни Солженицына, ни даже Булгакова, а не говорю про Мандельштама, Бродского или Набокова в доме не было, как не было о них и разговоров, как, впрочем, и вообще речи о чем-то более-менее актуальном. Все это мне пришлось искать самому, благо я был записан во все библиотеки, в которые можно было записаться. Кстати, задолго до получения высшего образования первый раз получил вызов в Публичку в зал спецхрана, подав заявку на какаю-то книжку в юношескую библиотеку на Красно-Путиловской. Помню неудовольствие и недоумение дежурной по залу, которой я подал заявку, скажем, на дореволюционное издание Зинаиды Гиппиус. Этот испытующий взгляд, эти беззвучные шаги, этот скрип открываемых дверец книжного шкафа, угрожающий звук штампа, прижимаемого к бумажке с твоей фамилией, это ощущение, что ты здесь чужой.
То есть мой конфликт с советской властью был предрешен. Он был предрешен осторожностью моих родителей, тотальным отсутствием какой-либо понимающей среды, необходимостью до каждой новой книги, имени, докапываться самому. У меня не было ни учителей, ни наставников, ни старших товарищей. Помню, как ужасали моих родителей мои первые антисоветские речи, как его друг и сотрудник по институту «Гранит», услышав что-то от меня, увы, совершенно не помню – что, сказал с ужасом и отвращением: «Миша – ты совершенно безответственный человек!». И это только по тому, что, предположим, я сказал (сказал, другое, но похожее по смыслу), что я не сомневаюсь, что День Победы обязательно в будущем будут отмечать, как знак позорной манипуляции советским коллективным бессознательным, и уж точно, как день скорби и печали.
Главка третья
Но я несколько забежал вперед. Ведь я о еврействе. Все самое тяжелое началось вместе со вступлением в подростковый возраст. Может, все дело в том, что наш институтский дом стоял в окружении домов совсем рабоче-крестьянских? Может, Малая Охта в середине 60-х – это какой-то рассадник шпаны и гопоты? Не знаю, не уверен (чуть не написал, как в «Вечном жиде»: боюсь напутать). Но в классе 7-8-ом моя жизнь превратилась в один непрерывный ужас. Меня избивали если не каждый день, то почти каждую неделю. Мне не всегда говорили, что бьют меня как еврея, но меня как-то удивительно точно отсортировывали из нашей компании детей из интеллигентных семей, где еврей я был один, и били, подчас очень жестоко.
Думаю, я никогда не боялся ничего больше, чем выйти в то время из дома. Выйти, зная, что тебя ищут, ищут именно тебя, и тебя никто не может спасти. Потому что я, маленький и слабый еврейский мальчик никому не мог рассказать об этом ужасе и позоре. Но если из меня что-то получилось в этой жизни, так только благодаря всей этой истории, тому, что компаниям моих однолеток или чуть более старших парней из соседних домов и деревни Яблоновка очень понравилось избивать худенького черноголового еврейчика, так забавно трепыхавшегося при этом. Я не уверен, что сразу, не уверен, что с первого раза, но я решил умереть. То есть я решил, что я не могу терпеть этого позора, и лучше я умру, пустят меня эти сволочи убьют, но я буду сопротивляться, залупаться до конца. Вы меня бьете потому, что считаете, что я слабый и трусливый как все евреи, так вот – нет.