А с Тэффи они о своем горе просто не хотели говорить. Дм<итрий> Серг<еевич> ее недолюбливал, считал фальшивой. Его разговор с нею передан не точно.
В своем напечатанном в «Новом журнале» дневнике «Серое с красным» Гиппиус 2 сентября <19>40 г. записывает: «С того дня (22 авг<уста>), как мы, встретив на улице зловещего Меньшикова, узнали, что умер Дима, я так в этом и живу. Я знала, что он умрет, что он глубоко страдает и жаждет смерти. Я даже думала, что он уже умер, — трудно было себе представить, что он мог все это и себя пережить… А все-таки — лучше не знать наверно. Вот снова подтверждение, что вера — всякая, даже не моя ничтожная, а большая — всегда слабее любви. Чего бы проще, кажется, говорить, как Сольвейг[548]
:Да, приду. А если и не приду — ведь я этого не узнаю… Но мысль, что не приду и не узнаю…»
Она пережила Философова на пять лет. Со дня его смерти начинается ее «обратный путь».
В маленькой, предназначавшейся Философову тетрадке, в 64 страницы, на 52-х заметки карандашом, 12 — чистых. Первая дата 26 марта 1921 г., последняя <19>36 г. Месяц и число не указаны.
26 марта <19>21 г. Гиппиус записывает: «Без связи. Без цели. Так. Мне непонятно: куда исчезает все, что проходит через душу. Невысказанное. Себе — без слов. Но бывшее. Значит, и сущее. Или даже очень «словное», и не мелькающее, а пребывающее, запомнятое, только никому не переданное, — куда оно? Вот я умру. И куда оно? Где оно?
Притом оно, такое, не сделано, чтоб не передаваться. И оно никому навсегда неизвестно. И столько, столько его».
Далее о разлуке, измене и смерти. «В разлуке вольной таится ложь» (строчка из ее стихотворения: «Не разлучайся, пока ты жив»), «Уходить так сладко. Я, кажется, во сне видела уход… Я ни о чем не думаю. Я только несу в себе, во всем моем существе — одно…
В каждом маленьком «никогда больше» — самые реальные глаза смерти. Банальность этой фразы изумительна. Т. е. изумительно, что она сделалась банальной, не сделавшись понятной.
Впрочем, Смерть вообще самая окруженная оградой вещь. Когда говорят Смерть — подразумевают ограду, а еще чаще — ничего.
В сущности, люди не могут выносить в других измены, коренной перемены в своем «я». Люди сами не знают, что именно этого не могут. Однако приходят в самое ужасное негодование и бешенство именно по этому поводу».
О Савинкове: «М<ожет> б<ыть>, у Сав<инкова> мимикрия. Так переоделся, что сам поверил?
Рэйли[549]
окончательно положил Сав<инко>ва на полочку «главы боевой организации». Говорит: это не homme d'etat* [* Государственный человек (фр.)]).Говорит, что в Варшаве более нет смысла останавливаться. Предполагает, что С<авинков> уйдет нелегально соединяться с оперирующими бандами, что Антонов[550]
и Махно[551] возьмут его начальником.Не возьмут.
Савинкова мне очень жалко. Я думала о нем больше. Или не жалко? В нем —
У меня все возмущение, весь ужас перед несправедливостью жизни — слились в один ком или застыли одним камнем. И я хожу с ним, ношу его, и он меня распирает».
О Философове: «Дима, ты, в сущности, не изменился. И тут таится ужасное. Маленькая чуточка ужасного, но именно тут, в пребывании точки какой-то «сущности», не могущей измениться, но очень видоизменяется».
Гиппиус хочет сказать, что Философов остался таким, каким был до встречи с нею и с Д.С. Он только казался другим. И эта «призрачность» ее ужасает. «Ты говорил, что ты с нами «покорился» (чему?), «потерял свою личность», а ты «отвечаешь за свою личность». А теперь?
Савинков, м<ожет> б<ыть>, более марьируется[552]
с внешним уклоном твоего «я» (это очень трудно сказать), чем Дмитрий. Но тут нет ничего прекрасного. Тут никакой еще заслуги перед твоей «личностью». (Так как я говорю это для себя, то могу и недоговаривать.)Странно. У меня есть какое-то «облегчение», что я не должна все время «оправдывать» Дм. перед тобой, вечно чувствуя его под твоим судящим и осуждающим взором.
Могу позволить ему быть грешным по-своему, быть собой. Без стыда покрывать его своей любовью.
Твой жестокий, вечный суд над ним — твой темный грех, Дима, но он простится тебе, потому что ты был в нем не волен. Ты его не хотел. Но ты не мог… Так же, как ты хотел любить меня — и тоже не мог.
Я, думая о тебе, никогда как-то не «сужу» тебя. Скорее себя. Даже очень себя. У меня нет твоих оправданий. Я не все сделала для тебя, что могла сделать. Я умела любить тебя, как хотела, т. е. могла. Но я чего-то с этой любовью не сделала.
Много чего! Много!»
Запись продолжается в Висбадене, где Мережковские проводят лето <19>21 г. Тема — та же: о человеке, любви и смерти.
«Никакого страха у меня перед своей смертью нет, — записывает она. — Только предсмертной муки еще боюсь немного. Или много? Но ведь через нее никогда не перескочишь, теперь или после.