И так, выбивая трубку о каблук и разбирая ее, Райнхарт рассказывал, где он за это время побывал, рассказывал о ночах под открытым небом, об овчарках греческих пастухов и сербских монастырях, о таможенниках, которых он обвел вокруг пальца. Дело шло к вечеру. Ивонна чувствовала себя лучше, по крайней мере, временами. Море, проплывавшие мимо берега и острова были великолепны, легкий ветер, чайки над вспененным следом за кормой, заходящее солнце над рифами… Боже, думала Ивонна, не своди меня с этим человеком! И это лицо не могло от нее ничего утаить. До чего же он еще юн! Словно дыхание омытой дождем летней зелени окутало ее, хотя перед глазами была лишь вода за бортом, а молодой человек рассказывал, когда ей уже стало получше, о секретах хождения под парусом. Неужели такое бывает! Под темными переливами морских волн проблескивала зелень — словно висячие сады; Ивонну охватило сильное и острое чувство молодости, внезапное, как мартовское утро: все возможно, ничто еще не завершено, детские страхи исчезли, словно спала пелена, и вот ты стоишь в белом платьице на лугу, свободная от всего, а высоко в утренней синеве, над еще голыми ветвями плывут облака…
Хинкельман и в самом деле покончил с собой, тридцати пяти лет от роду, так и не поняв при всей своей немалой, но совершенно на другом отточенной проницательности, что же, собственно, с ним приключилось.
Когда Ивонна перестала пускать его к себе, он уехал в Германию, но родительский пасторский дом показался ему невыносимым; он увидел, что его комната оклеена детскими обоями, а даты на рисунках проставлены им малюсенькими цифрами (свидетельство скромности), но с угнетающей добросовестностью, и, хотя Хинкельман не мог понять, что же в этом, собственно, плохого, стоило ему только об этом подумать, как все становилось отвратительным. Да еще мать, то и дело проводившая рукой по лбу, будто хотела поправить упавшие волосы, — больше всего раздражала она. Естественно, Хинкельман уже написал им о ребенке, теперь уже ничего нельзя было скрыть, и, уж во всяком случае, он не мог сказать, что Ивонна, его жена, лежит в клинике, чтобы избавиться от плода. Отец, с твердой надеждой ожидавший наследника, разговаривал все больше о раскопках и тому подобных вещах. Неожиданно, сославшись на необходимость встречи с коллегой — а коллеги в его профессии были немногочисленны и рассеяны по всей земле, — Хинкельман уже на следующий день отправился обратно в Швейцарию, где должна была находиться Ивонна.
Увидеть жену ему больше не довелось.
Несколько раз он передавал для нее цветы, которые, охваченный отчаянием от своего бесцельного бытия, сам собирал в полях — должно быть, как думала Ивонна, глядя на букет, не без умиления от своего галантного рыцарства, великодушной готовности простить. Иначе Ивонна к этому отнестись не могла; цветы, впрочем, пахли слишком сильно, так что сестре, которая их принесла, пришлось убрать букет еще до того, как она нашла для него вазу. Разумеется, этим дело не ограничилось. В окрестностях клиники Хинкельман оборвал все луга, словно школьник домогаясь своей собственной супруги, но не получая от нее ответного знака. После бесчисленных решений и сомнений однажды утром он явился лично и попросил сообщить ей об этом. Он ждал внизу в стеклянном вестибюле, со шляпой, закинутой за спину, ждал перед залитым солнцем окном, уставленным цветами, — в конце концов, возможно, что Ивонна и вовсе лежит не в той клинике, куда он все это время носил цветы, а эти невинные сестры просто делают из него дурака!
— Кто? — спросила Ивонна.
— Высокий господин…
Очень мило с его стороны, что он не представился мужем! Понял ли он, что в самом деле все кончено? — думала Ивонна, глядя на христиански простодушное лицо сестры.