После этого Мерлина продолжала приходить, даже вопреки запрету, со своими делами, своими тайнами, разрешения которых желала, не открывая их при этом; с того времени она взяла Ивонну себе в матери, не поинтересовавшись, хочет ли она этого. Ивонна, достаточно чуткая и настороженная в отношении своего сердца, все больше и больше размышляла о том, не следует ли прекратить все это, если не удастся выбраться из игры в дочки-матери: освобождать человека от одних отношений, вовлекая его в другие, — занятие не для нее. Однако девушка, должно быть от одного страха перед настоящей мамочкой, изо всех сил держалась за эти отношения, буквально опьяненная своей несамостоятельностью, все больше тяготившей и пугавшей Ивонну.
— Мерлина! — восклицала она время от времени. — Я все-таки тебе не мать… Такая крепкая девица, как ты, и я — тощая пигалица. Ну сама подумай — я никак не могла бы произвести тебя на свет!
А Мерлина сидела себе, крепкая, круглая, жевала яблоко и никак не могла понять, почему Ивонна говорит такие странности. В ее комнате было так чудесно, лучше, чем где-либо в другом месте, и в то же время жутковато, хотя по-настоящему не страшно. Ивонна знала все, даже сны подруг Мерлины… Девочка думала о лейтенанте на балу и о том, какую ревность у нее вызывала Аннемари, которая тоже танцевала с ним и тоже была им увлечена. Аннемари приснился сон, будто они вместе с лейтенантом поехали на машине и Аннемари, вот странно, могла ехать только на второй скорости.
— Боже мой! — рассмеялась Ивонна. — Тогда можешь не волноваться из-за своего лейтенанта!
— Это почему?
— Сердце, Мерлина, это наш мотор, ее мотор слабенький, она надоест ему, и он ее оставит, а во сне она понимает это уже сейчас.
Мерлина была ошеломлена.
Потом, словно очнувшись, Мерлина снова впилась в сочное яблоко и снова принялась раскачиваться в большом кресле, стоявшем в комнате…
Разумеется, Ивонна была старше и опытнее, зато Мерлина моложе, здоровее, энергичнее, проще, способнее к жизни. Увы, это так! Когда после еды Мерлина вставала, чтобы вынести тарелки, а Ивонна следовала за ней, она шла словно безмолвная тень, тогда как Мерлина производила массу шума, сгружая тарелки, да и одним своим шагом — он у нее всегда был походный — сотрясала маленькую квартиру. Можно, конечно, сказать, что она неуклюжа. Например, как она дергала дверные ручки. Дома ей вечно делали из-за этого замечания, и все без толку, Ивонне это тоже не нравилось, но такая уж у Мерлины была натура, и именно неуклюжесть, грубоватость, избыток силы Ивонна любила в ней. Мерлина каждый раз недоумевала, когда Ивонна, вдруг забыв об их разговоре, опускала руку на ее округлые и мягкие плечи и устремляла на Мерлину странный взгляд, приводивший ее в замешательство, а то и гладила ее по волосам, смеясь: «А ты милая девчонка, ты это знаешь?!»
Мерлина принимала эти ласки, словно они исходили от мужчины… Келлера, ее приятеля… Все было так странно. Еще немного, и она склоняла голову на совсем близкое плечо Ивонны и начинала реветь, Бог знает почему. Она все могла доверить своей подруге, старшей подруге, которая о себе никогда не рассказывала, но наверняка уже испытала в жизни все и была во всех областях человеческого сердца как дома, не навлекая при этом на себя — в глазах Мерлины — никакой вины. И только одну вещь, самую естественную, самую безобидную, не могла Мерлина произнести! Хотя рассказывала, когда они выходили вместе погулять, о разных типах самолетов, обнаруживая неожиданные, хотя и не очень твердые, знания в этой области, не вызывавшие у Ивонны, похоже, ни малейшего интереса. До чего же смешно, что она не могла это произнести! Но именно так и выходило, и Мерлина каждый раз потом говорила себе, что Ивонна наверняка уже все знает, и считала свое молчание извинительным, а иногда еще и злилась, что подруга, если она все уже знала, никогда сама об этом не заговаривала… Вообще она почти не говорила о мужчинах, будто их и вовсе нет на свете, а если они где-нибудь и обнаруживались, то играли далеко не ту ведущую роль, какая им, по их мнению, полагалась и какую Мерлина, соглашаясь с ними, им отводила.