Проходит, однако, неделя, другая, а суда нет и нет. То я, то мать ездим в Чернигов, возим отцу передачи, потом мать остается в Чернигове готовить отцу пищу и носить передачи: на тюремных харчах и здоровый не проживет, а папа привык к домашней пище, и не просто домашней, а к маминой. Все было подчинено отцу. Я отдаю всю зарплату, Ефим присылает сколько может, и Лева, надо отдать ему должное, тоже прислал деньги.
Приехали Люба с Володей из Ленинграда, хотели забрать Игоря, чтобы не обременять мать, ей и без Игоря хватает хлопот, к тому же она почти все время в Чернигове, но куда им деть Игоря – в общежитии? Игоря взяли к себе дедушка и бабушка, тем более с ними жил дядя Гриша с семьей, а в большой семье еще один ребенок не проблема. И есть кое-какое барахло, мама велела его продать, чтобы отец имел в тюрьме и куриный бульон, и свежее масло с базара, и фрукты. Между прочим, ничего этого отец не имел, рассказывал потом под большим секретом от матери, что все у него отбирали блатные. Но мать этого не знала, она знала лишь одно: выручить отца из тюрьмы, а пока он в тюрьме, поддерживать его как только можно. И этой задаче она подчинила всех.
Именно тогда я узнал от матери многое из того, что вам рассказал. Мать вспоминала их жизнь от первой встречи на нашей пыльной песчаной улице и до того дня, как отца увели из дома. В эти тяжелые дни, в эти горькие минуты я понял, как могут люди любить друг друга, как могут они пронести свою любовь через всю жизнь. Поэт Маяковский сказал: «Для веселия планета наша мало оборудована». Может быть, не знаю… Но то, что наша жизнь мало оборудована для любви, – это точно.
Между тем начал к нам наезжать Терещенко, будто по каким-то делам в нарсуде, а в действительности по нашему делу, встречался с дедушкой; о чем они говорили, не знаю, дедушка темнил, мне это было обидно: какие могут быть секреты, когда речь идет о моем родном отце? Прикинув, я сообразил, что Терещенко договаривается с дедушкой о гонораре, а может быть, и получает уже в счет гонорара, чтобы подмазать кого нужно, ведь дедушка вырос при старом режиме, когда взятка, или хабар, как у нас говорят, была в большом ходу. Я сказал дедушке, чтобы он ничего не давал Терещенко. Дедушка ответил, что он ничего не дает, встречаются они как старые знакомые (хороши знакомые – один другого вышвырнул на улицу!), вспоминают старое время (есть что вспомнить!) и разговаривают о папином деле. Я этому не верил, о папином деле Терещенко с большим успехом мог бы поговорить со мной, все же я мастер цеха и могу рассказать об обстановке на фабрике больше, чем дедушка. Ясно, Терещенко вымогает у старика деньги, знает, у меня он их не получит. Давать деньги Терещенко – это значит выбрасывать их на ветер, толку от него не будет, а деньги нам нужны: передачи, дети, предстоит Дольский, и деньги потребуются немалые.
Но дедушка ни в чем не признавался, доказательств у меня не было, и оставалось молчать.
Итак, ждем суда месяц, другой, скоро год, и вдруг как снег на голову: суд будет через неделю и не в Чернигове, а здесь, у нас, и не просто суд, а показательный процесс в клубе, и не наш народный суд, а выездная сессия областного суда. В общем, на широкую ногу, и результатов надо ждать самых скверных.
Клуб был набит до отказа, яблоку негде упасть. Процесс длился три дня. Эти три дня были самыми черными днями моей жизни. На фронте я видел смерть лицом к лицу, но видеть на скамье подсудимых отца, кристально честного человека, ни в чем не повинного, – что может быть ужаснее? За этот год, из них восемь месяцев тюрьмы в ожидании суда, отец постарел лет на десять, осунулся, похудел, сгорбился. Он не умел хитрить, выкручиваться, отвечал не то, что нужно, и не так, как нужно. И у него опять, черт побери, извините меня, но именно черт побери, было виноватое лицо, будто он действительно в чем-то виноват. Только хорошо знавшие папу люди понимали и знали, что виноватое выражение у него от смущения, от деликатности, от того, что именно из-за него заварилась такая каша, из-за него здесь собралось столько народа и, главное, что он должен возражать судье и прокурору, говорившим полную чепуху, обнаружившим вопиющее невежество в нашем производстве, и отцу было неудобно поправлять их, он не любил и не умел ставить других в смешное положение.