И вот однажды, когда колонна изможденных людей, подгоняемая полицейскими, тащилась из леса по темной, пустой улице, моя мать увидела на тротуаре Голубинскую. Помните Голубинскую? Я вам про нее рассказывал: жена деповского механика, была влюблена когда-то в моего отца, ходила к нему в ятку… Теперь Голубинская, одетая в хорошее зимнее пальто, в теплый пуховый платок, шла по деревянному тротуару рядом с колонной и смотрела на отца… Это уже не был красавец Яков Ивановский, которого называли когда-то в городе французом, сейчас это был скелет в грязных лохмотьях… И все же Голубинская узнала его, она шла рядом с колонной и смотрела на него. Как смотрела, я не могу вам сказать. С любовью? Какая любовь через тридцать лет? С воспоминаниями о своей любви? Может быть… Иногда такие воспоминания сильнее самой любви. Может быть, она смотрела на него с болью, жалостью, состраданием… Не знаю. Но я знаю, как отнеслась к этому мать. Она громко, так, что слышали многие и, наверно, слышала сама Голубинская, сказала:
– Полицейская подстилка!
Муж Голубинской был начальником полиции.
Но, понимаете, Голубинская искала глазами не только отца…
Конечно, людские судьбы пересекаются иногда самым необычным образом. Но в данном случае ничего необычного не было. Маленький городок, люди прожили рядом жизнь, все знают друг друга, и хотя гетто было изолировано от остального населения, но что творится в гетто, знали все. И в том, что Голубинская оказалась на улице именно когда гнали из леса рабочую колонну и высмотрела в ней отца и мать, ничего удивительного не было. Необычным и удивительным было другое: Голубинская искала именно мать и взглядом показала, что хочет с ней встретиться. И мать это поняла, и хотя в свое время Голубинская была для матери врагом номер один, пошла на встречу, хотя любые контакты между жителями города и обитателями гетто были запрещены под страхом расстрела.
После войны, нет, во время войны, в сорок четвертом году, когда я приезжал в отпуск, я встретился с Голубинской. Судьба ее была печальной. Муж участвовал в немецких акциях, наши его судили и повесили. И правильно сделали – это был зверь. Самое лучшее для Голубинской было бы уехать куда-нибудь: свидетели ее хороших дел погибли, остались свидетели злодеяний ее мужа, понимаете, как к ней относились люди. И, повторяю, ей следовало уехать. Но она не уехала, возможно, не было сил, это была сломленная женщина, тихая, молчаливая, может быть, немного тронутая, я даже не мог толком выяснить, как им с матерью удалось встретиться, за такую встречу муж мог ее убить.
Но они встретились, и вот что она сказала маме:
– Рахиль, в Чернигове освободили полукровок, есть приказ их не трогать, должны освободить и твоего Якова. В депо нужен завскладом, пусть Яков поговорит с Иваном Карловичем, у него Яков будет в безопасности.
Мать не меняла своего отношения к людям. И все же Голубинской, жене начальника полиции, жене палача и предателя, представьте, поверила. И решила: если Якова возьмут в депо, на склад, на железную дорогу, значит, его никуда не угонят, он будет здесь, в городе. Его можно спасти и надо спасти. Что бы ни ожидало ее саму, Дину, Сашу – отца надо спасти.
И она сказала папе:
– Пойди и скажи, что ты наполовину немец.
– Я не пойду, – ответил папа, – твоя судьба – моя судьба.
Но мать настаивала, даже плакала:
– Умоляю тебя, Яков, не мучай меня! Иди к Ивану Карловичу, уходи отсюда, ты должен жить. Если ты спасешь себя, то, может быть, спасешь и нас.
Она говорила не то, что думала, знала: их спасти невозможно. Но она знала также, что ради себя отец не уйдет, но ради нее, детей и внуков может уйти.
Отец тоже знал, что спасти их невозможно, а спасаться без них не хотел.
И он ответил:
– Рахиль, я сказал. И чтобы больше об этом ни слова.
Но мама поступила по-своему.