— Идиоты! — хрипит Ханжин, когда я сдергиваю, оттаскиваю его от полузадохнувшегося толстяка. — Что же вы наделали, идиоты!!!
Земля вздрагивает под ногами. Часть озера вспухает, вздыбливается зеленой горой. Берег у мельницы лопается арбузной коркой. Мельница, ранее казавшаяся вечно-незыблемой, как само естество Земли, как часть ее, покрывается трещинами, сквозь которые прорывается наружу тот же зеленый, мертвенный свет. Жадно лижет темноту, прокалывает ее сотнями лучей.
Водяное колесо издав утробно-исполинский стон, кренится набок, и одна из громадных замшелых шестерней, вырвавшись из обоймы, катится под гору — страшное перекати-поле, нагоняет бегущих в панике людей, вдавливает их в камни…
Из-под земли рвется низкий, протяжный звук. Мне никогда не приходилось слышать ничего подобного. Стало быть, таков он и есть, Трубный Глас, про который твердил безумец Державин, в своих гипнотических речах смешавший разноязычные представления о Великом Конце… неужели он был прав?!
— Поздно, — Ханжин качает головой, растягивает губы в нервической улыбке. — Слишком поздно…
В его лице ни кровинки. Остекленевшим взором он смотрит на полыхающую мельницу.
Из недр, из нагромождения камней, изнутри полыхающей мельницы, со дна озера — несется страшный звук. Гортанный, полифонический, адский — в нем можно уловить некий ритм. Сочетания хрипов, треска, гула разбиты на периоды, повторяются равными долями.
— Что это, Ханжин?
— Он погиб, понимаете? — бормочет Ханжин, не глядя на меня. — Это защитная система, надо полагать. Как-то завязана на его личность. Трудно объяснить. Он
— Что происходит, Ханжин? — мне неприятно видеть его бездеятельным, слабым.
— Вы только взгляните, снова рукав испортили, — мой друг улыбается, тщательно отряхивая пиджак. Его спокойствие в данной ситуации заставляет мое сердце облиться холодом ужаса. — Слышите периоды? Они сокращаются… Элементарно, дорогой Брянцев. Это обратный отсчет.
Роняя факлы, лампы, слеги и косы, спотыкаясь о тела, уклоняясь от обрушивающихся, летящих, объятых пламенем кусков мельницы, толпа бежит прочь из ущелья. Храпят обезумевшие лошади: одна из них проносится мимо нас по берегу, таща за собой по камням гусара с ногой, застрявшей в стремени. Надломленные белые крылья прочерчивают землю. Низвергнутый ангел.
— Обратный отсчет чего? — спрашиваю я.
Ханжин пожимает плечами:
— Не могу представить, как сработает защитный механизм. Скорее всего, полный вайпаут, как говорят наши коллеги в Лондоне.
Лицо моего друга вновь принадлежит ему. Ироничный, спокойный Ханжин.
Ядовитый дым заполняет глотку и ноздри, мы заходимся кашлем, укрываемся рукавами, уворачиваемся от рушащихся горящих балок, но — упорно ныряем в самое сердце ада.
В ярких всплохах — та самая черная твердь.
— Жаль, не успели… сигарилла… — Ханжин вдруг громко, сумасшедше хохочет: — Брянцев, тигр ел не бабушку… — и отчетливо говорит, пребольно сдавив мне локоть:
—
Он тянет меня за рукав. Черная твердь. Черная жидкость. Я панически боюсь, что, как и в прошлый раз, она примет лишь Ханжина, а я останусь здесь, в аду.
На долю секунды видение мертвой Анны заставляет меня колебаться — но лишь на долю секунды.
Ее больше нет.
Вязкая, милосердная чернь принимает нас обоих. Она скрадывает звуки и видения ада.
Черная как нефть, равнодушная как ночь, ласковая, как забвение морфия искусного придумщика Байльштайна.
Мы ныряем во тьму.
…мелодичное потренькивание радиографа заставляет вздрогнуть.
Я смотрю на шейный платок Ханжина. Туда, где шелк ныряет под лацкан шлафрока. На ткань малахитового цвета упала крошечная капля джема. Наверняка расстроится.
Из распахнутого окна тянет разогретой смазкой, долетает пыхтение пассажирского люксомотива на остановке в конце Пекарской. Сквозняк колеблет штору, открывая путь солнечным лучам.