Не случайно именно в такой момент я решил для себя лично, в день 15 января, когда ждали нападения, ехать туда, к этим ребятам на телецентр, и быть вместе с ними. Если надо, выступать, если надо, то и защищать студию.
Но это завтра.
А сейчас глубокая ночь, и мы все в тревожном ожидании, как раньше во время войны. Правда, мы сидели не у телевизоров, а у репродукторов, скромных черных тарелок, у нас такая висела в детдоме у директора. И бывало, нас среди ночи будили и выстраивали в крошечном кабинете, чтобы мы слышали…
Однажды меня спросили, похоже ли на фронт то, что я теперь вижу. Я отвечал: «Очень». Я помню это до мелочей, начало войны и нашу первую ребячью радость: «Ура! Сейчас им нарком Ворошилов задаст перцу». Мы даже пели песню, переиначивая модные тогда слова:
Ну, и далее, в том же духе.
А потом тревоги, налеты, бомбежки, страх перед голодом и все остальное отрезвило даже нас, пацанов, так же, как рытье «щелей» во дворе, нечто вроде окопов или землянок, где мы отсиживались во время тревог… В осеннем холоде, по колено в воде…
Один из писателей на второй день после всех этих событий перестает с нами здороваться. День, другой… Пока мы не попадаем в один лифт. Я заглядываю ему в лицо: глаза какие-то стеклянные, остановившиеся, смотрит в пространство и нас с женой в упор не замечает.
Мариша не выдерживает.
– Здравствуйте, – говорит. И сразу: – Как вы относитесь к событиям в Вильнюсе?
– К чему? – переспросил и вдруг побледнел. В лифте кроме нас еще люди.
– Ну, к тому, что в Литве…
– В Литве? А что в Литве? Я ничего не слышал…
Тут мы въехали на первый этаж и он опрометью выскочил в распахнутую дверь лифта.
– Вам тут письмо, – говорит дежурная, на этот раз это не Эльвира.
– Давайте мне, – просит жена и успевает схватить конверт.
Я прочту его не скоро.
«Приставкин! Не причисляйте себя к русским писателям, которым свойственна культура и доброжелательность, что у Вас отсутствует напрочь. Вы – подстрекатель и предатель русского народа и глупы, как мерен. Грубо, вульгарно? Но точно. Инженеры, прожившие в Латвии 40 лет, и ваши бывшие читатели единственной „тучки“…»
Обратного адреса нет, но написано: «копия» (кому?) и масса ошибок, странных для инженеров, они не ведают даже, как пишется слово «мерин».
– Может, уехать? – спрашивает жена. – Они же не успокоятся…
– Нет, не хочу.
– Но так нельзя – жить и ждать, когда что-то произойдет. Ты хоть сказки свои пишешь?
– Пишу…
– Не ври.
– Честное слово. «Однажды в теплый летний день ежик Коля вышел на улицу и увидел ежика Юру…»
– Ладно, – говорит она. – У Инны два лишних билета, и есть еще время подумать. Тем более, что люди уезжают.
– Пусть уезжают.
– Пусть. Но только на баррикады я тебя не пущу. Тоже мне Гаврош нашелся, у тебя семья… ребенок, между прочим…
– Не поеду я ни на какие баррикады!
– А телестудии зачем обещал?
– Но это не баррикады!
– А что же это? Это еще хуже, чем баррикады!
– Да я лишь выступаю…
– Нет. Я сказала и всем повторю: нет! Сиди и пиши сказки.
– Ладно.
– Или воспоминания.
– Ладно.
– Вот, ты рассказывал, как тут смешно, этот, ну, директор…
– Ладно, – повторил я.
Господи, как давно это было. Я вспомнил старый год, когда молодым писателем впервые я приехал в этот Дом творчества: он назывался и тогда имени Райниса и состоял из небольших, по большей части деревянных, коттеджей. Они, каждый, имели какое-то название, я жил, помню, в «охотничьем домике»… Он, кстати, и теперь еще цел!
Директором тогда был небольшой росточком, но такой деловой, работящий, чуть суетливый Бауман.
Над ним иронизировали, смеялись, про него рассказывали всякие истории, одна из них вполне реальная. Это когда возвели тут главный корпус, тот самый, где мы сейчас проживаем, распределял он по комнатам приезжающих писателей по рангу, и самый высокий, «генеральс-кий» чин, был, конечно, у секретарей, и они шли на девятый этаж, их родственники на седьмой, всякие знаменитые классики на шестой, и так далее. Писатели, о которых он не слышал, проходили не выше четвертого.
Туда, кстати, и я попал.
И был случай, ко дню же открытия Дома, Бауман заказал портрет Райниса, чтобы повесить его при входе. Художник, выполнявший заказ, Райниса представлял плохо и, не будь дураком, сделал великого поэта похожим на самого Баумана, изобразив его на фоне бушующего моря (символ душевной бури), там он стоит, унылый маленький еврей с отвислым носом и гpycтными глазами.
Люди, посещавшие дом, сразу узнавали на картине Баумана и никак не хотели принимать его за поэта Райниса. Увидав картину, они обычно восклицали:
– Ну, вот, дом творчества имени Баумана!
Пришлось в срочном порядке тот портрет убрать с глаз долой.
Но поскольку стоил он огромных денег и числился на балансе, его повесили в библиотеке за шкаф, туда, где его никому не видно. Там он и провисел много лет, а, может, и сейчас еще висит… Если конечно, его не списали по акту.