— Вижу, что мечешься, потому и говорю. — Елизар затоптал цигарку, обернулся к Федору. — Ты вот что, сынок, — голос его потеплел, — ужо, после работы, махни в сельцо. По прямой тут недалеко.
— Подумаю.
Встав, Елизар посмотрел на небо, покряхтел.
— Пойду. Ежели что — буди, подежурю.
— Ладно.
Федор тоже встал. Потом закурил новую цигарку, сошел на берег, посмотрел еще раз на лес.
Река выше затора неумолчно бормотала, слышались всплески плывущих лесин, негромко подавали спросонья голоса потревоженные камышовки.
А с вышины по временам доносился свист упругих крыльев. Утки. Должно быть, на свои исконные гнездовья спешат. Еще слышался шорох кустов и что-то похожее на пощелкивание семячек. Видно, лопались набухшие почки. Воздух был напоен пряным духом земли, свежестью реки и оживающих кустов.
Весна! На память пришли запомнившиеся с детства строчки:
Федор вздохнул и повернул к барже.
…В поезде к Бочарову подсел демобилизованный солдат. Ехал тот домой куда-то под Пермь. Узнав, что Федор сплавщик, солдат затеребил его:
— Слышь-ка, давай к нам. У нас тоже есть сплавные реки.
— Какие?
— А хоть Чусовая, хоть Сылва. Выбирай любую.
О Чусовой Федор слышал. А Сылва… Чудное какое-то название. Нет, ничего не знал он о такой реке. Но что делать: надо где-то бросать якорь. В конце концов для него сейчас самое главное — забыться, успокоиться.
Утром они сошли с поезда. А через день Федор был на одном из самых верхних ставежей, недалеко от гор. Поначалу досталась немудрящая работа — сбрасывать лес в реку для молевого сплава. Ничего, терпел. Жил он тут же, в береговом общежитии.
Вставал рано, ложился поздно. Был неразговорчив, задумчив. Как-то на закате он вышел покурить и увидел: над зеленым лугом, недалеко от прибрежной рощицы, летают хохлатые чибисы и разноголосо заливаются: пиль-пиу, пиу-пиль-пиу… Незамысловато пенье, но Федору почудилось в нем что-то родное. Вот так же, бывало, весной над лугами и полями своего сельца носились чибисы и с азартным озорством оглашали все вокруг своим пиликаньем. Должно быть, за это их и называли дома пигалицами, добрыми вестниками.
Федор пошел на зов пигалиц. Не с родных ли мест прилетели, не привет ли принесли? Шел и слушал, слушал их. Под ногами причмокивала мокрая трава, а он глядел на птиц, на рощу.
Долго звенел над ним теплый вечер. До глубоких потемок, до последнего крика чибиса бродил он по опушке. Разволновался. В общежитие не хотелось возвращаться. Сейчас бы домой! Хоть бы на часик! Вовка, наверное, заждался. В окно поглядывает, мать спрашивает: где папа-плотогон? А что она ответит? Уехал твой папа, скрылся!
Да, да — беглец! Но из-за кого? Федор начинал мрачнеть. Из-за кого пришлось из своего дома уйти?.. «Эх, Варя, Варя, как я тебе верил! А ты? Ладно, мешать не буду. Ни тебе, ни Родьке. Но Вовка, Вовка…»
Даже стон вырвался при мысли о сынишке.
Медленно как неприкаянный брел он в общежитие.
Неожиданно, когда вышел на тропку, кто-то окликнул его. Оглянулся: догоняла Ксюша, молодая повариха.
— Парубкуешь? — подстраиваясь под его шаг, спросила она.
— Так хожу… — неохотно откликнулся Федор.
— Все один?..
— Один.
— И не скушно?
— Скушно.
— Отчего?
Что ей ответить? Не говорить же про Варю. Он поднял голову и, увидев вдали темный гребень гор, сказал:
— Местность не та. У нас — ровнота, а здесь вон какие горбы. Так и давят. К тому ж и работенка…
— С непривычки не по нутру горы-то. А работа… Завтра-послезавтра вниз, на рейд пошлют. Там — ого-го!
— Верно? — обернулся к ней Федор. — Может, и плоты дадут водить?
— Попросись.
— Да, да, надо, — качнул головой Федор. — Спасибо тебе.
— За спасибо — спасибо! — усмехнулась Ксюша и кивнула: — Мне сюда, бывай здоров! — свернула к столовой, помещавшейся в низенькой избушке с тесовым крылечком.
Через день и впрямь все береговики снялись с насиженного места. Рейд встретил их шумом лебедок, катеров, сплоточного агрегата. На запань напирала огромная масса леса.
«Ого-го и есть! — отметил про себя Федор. — Подходящий рейд!» Ему повезло: назначили в одну из бригад для сопровождения первых плотов. И куда! С выходом на Каму, сестру Волги, где он бывал в прошлые навигации. Может, доведется повстречаться там со своими, унжаками.
На этом же плоте ехала и Ксюша. Старые плотогоны не брали ее: баба на плоте — быть беде! Но людей не хватало, пришлось смириться, взять. Ксюша могла не только кухарничать, но и багром орудовать похлеще иных мужиков.
По вечерам, накормив людей, она выходила из палатки, садилась на бревно у края плота и, глядя на зеленую закинь берегов, прислушиваясь к тихому плеску воды, начинала петь. Пела про Днепр широкий, про коханочку Галю, про хлопцев чернооких.
Раз подсел к ней Федор. Сам он не мастер был петь, но слушать любил. Сел, локтями уперся в колени, голову положил на ладони и слушал, слушал. Хоть не все слова он понимал — пела Ксюша на украинском, — но песня растрогала его, унося, как и в тот вечер, в родной край, в домик на круче.
— Що присмирел? — спросила Ксюша.