Они расходились по лагерю. Сильные духом, высокие ростом, стройные, мощные — русские унтер-офицеры! Сливались с серой толпою пленных и все-таки были видны. Счастьем исполненного долга сияли их лица.
Было это в Моравии, под осень, на полевых работах. Партия военнопленных была небольшая, прочно сжившаяся, хозяева хорошие, мир и лад царили в ней. Темнело. Все вышли за дом проводить сестру. И как-то не могли расстаться — так хорошо говорили о России. Заходящее солнце посылало лучи на восток и в синей дымке тонули поля и леса. Казалось, что там такие же поля, такие же леса, та же Богом созданная земля, а было все там по-иному, было бесконечно, до слез, до печали на сердце, дорого.
Солдаты рассказывали о своем тяжелом житье в плену, пока не попали к помещику. Рассказывали, кого расстреляли, кого замучили, кто от тоски умер.
Печален был их рассказ.
— Давайте, — сказала сестра, — споем молитвы. Они встали. Были среди них люди с хорошими голосами. Молитвы знали. В тихой осенней прохладе, тоскою звучали молитвенные напевы. Им вторил шелест позолоченных осенью листьев широкого каштана. Рождался из этих молитв печальник о земле Русской. Когда кончили петь, сестра стала прощаться с пленными и, так как их было немного, прощалась с ними за руку.
Один протянул ей ладонь, и сестра заметила, что на правой руке не было вовсе пальцев.
— Ты раненый? — спросила сестра. Раненый сконфузился.
— Нет.
— Да, как же. А пальцы-то где?
— Это я так, — и смутился еще больше. Тут стали товарищи сзади него говорить:
— Чего пужаешься… Расскажи… Сестра ведь… Худого ничего нет…
Стал он рассказывать.
— Как взяли в плен, послали меня на завод, поставили угольев в печь подкидать. Работа нетрудная. Я молодой и сильный был. Подкидываю его день, подкидываю другой и стал задумываться, а что на этом заводе делают? Можно ли мне на нем работать? А не делаю ли я чего против присяги? И узнал: пули на союзников точат. Тогда я пришел и сказал: "Работать больше не буду. Это против присяги, а против присяги я не пойду". Стали меня подвешивать, так мучили, что кровь пошла из шеи и носа. Отправили меня в больницу, подлечили и опять на завод. Ну, я думаю, не выдержу, больно пытка тяжела. Ослабел я совсем. А не выдержу, стану работать — душу свою загублю. Иду, и тоска во мне сидит страшная. Самому на себя смотреть тошно. И как проходил двором, словно меня что-то толкнуло. Гляжу, топор лежит на чурбане возле дров. Стража отстала, один я почти был. Подошел я, перекрестился, взял топор в левую руку, правую положил на чурбан. И — за Веру, Царя и Отечество, отхватил все пальцы. Теперь не стану работать. Меня отправили в госпиталь, залечили руку и послали сюда, чем могу, одной рукой помогаю.
— Он, Петра-то, славный помощник, — раздались голоса. — Он и одной рукой, а за ним и двумя не угонишься.
Тиха и проста была исповедь веры и преданности, как тих был мягкий осенний вечер. Солнце зашло. Прозрачные надвигались сумерки.
Я спросил сестру:
— Вы посетили сотни лазаретов, лагерей и больниц. Вы видели десятки тысяч пленных, вы говорили им о Боге и Царе: Неужели ни разу не слыхали вы никакого протеста? Мы знаем, что среди военнопленных велась противорусская пропаганда австро-германским командованием, что с его разрешения туда были пущены украинские агенты Грушевского и слуги III Интернационала, который только что в Киентале и Циммервальде постановил, что поражение России в этой войне явилось бы благом для русского народа. Неужели их работа не имела никакого успеха, не оказала никакого влияния на эти сотни тысяч русских солдат?
Сестра задумалась.
— Да, — наконец сказала она, — я могу смело сказать, что все пленные были хорошо настроены, потому что на сотни тысяч посещенных мною пленных, я могу указать лишь два случая, где я была грубо прервана и оскорблена, когда начала говорить о Государе и Родине. В одном большом городе, в громадном госпитале, где в палате лежало несколько сот пленных и их, койки стояли вдоль и поперек, загромождая проходы, где всюду я видела забинтованные головы, ноги на оттяжках, руки на перевязках, я раздавала образки, присланные пленным Императрицей. Когда я передавала привет от России и Государыни и сказала, что Государыня болеет их скорбями и болями и посылает им свое материнское благословение — все, кто мог, встали и низко мне поклонились, но в это мгновение из дальнего угла палаты раздался исступленный, желчный, полный ненависти крик:
— Не надо нам ваших Царских образков и благословений. Лучше бы нас в России не мучали и кровь нашу не пили!
Все повернулись к кричавшему. Палата ахнула, как один человек, и притихла. Неподдельный ужас был на лицах раненых. В молчании я пошла вдоль коек, останавливалась у каждой, тихо говорила, давала образки. Мне пожимали руку, иные целовали и говорили: "Оставьте его… он сумасшедший… Он помешался от мук".
Тот, кто кричал, повернулся лицом к стене, закутался одеялом и лежал, не шевелись. Я подошла к нему. Мне было очень трудно сесть к нему на койку и заговорить с ним. Но я все. же опустилась на койку и заговорила: