Стояло солнечное воскресное утро. У Антоновых окна распахнуты. Прасковья, засучив рукава, возится у печи. Маша в голубенькой сорочке, с распущенными волосами сидит на корточках и трет кирпичной пылью медный самовар. Иногда она смешно поводит носом в сторону печи и клянчит:
— Мамочка, ну хоть кусочек пирожка кинь!
Раскрасневшаяся и казавшаяся особенно молодой, Прасковья добродушно перечит:
— Чего еще выдумала! Чай, не кошка — садись за стол и ешь.
— Мамочка, работу хочется закончить, руки у меня вон какие! — и показывает красные от кирпича ладони, подносит их к лицу. — Не дашь, возьму и накрашусь.
— Манька, ты дурочка, хотя и невеста, — смеется Прасковья и, кормя дочь из рук, спохватывается: — Батюшки, хлебы пересидели!
Метнулась к печи, загремела заслоном. Запахло свежим хлебом. Мимо окон мелькнула тень. Прасковья оглянулась на дочь, вынимая из плошки каравай.
— Манька, ты оделась бы: вдруг кто войдет, и эти, говоришь, приедут.
— Я за голландку спрячусь.
— Ну и бесстыдница, совсем еще глупота.
— Через пятнадцать минут ты меня не узнаешь: буду как королева. — Маша отстранилась от самовара — в светлой жаркой меди блестело солнце.
— Чего еще? Королева.
Маша плескалась под рукомойником, когда Прасковья кинулась к боковому окну.
— Манька, никак, к нам машина едет. Не эти ли? А ты не одета.
— Успею.
Грузовик остановился у мазанки. Прасковья не видела жениха дочери, но знала, что зовут его Юркой и что он шофер из Конева.
В прошлом году на крутом берегу речки Сырети, что течет не так далеко от станции Урочной, начали добывать доломитовую муку. Как-то Юрка подвез Машу до Малиновки. С тех пор и повадились три парня с карьера.
Опершись на подоконник, Прасковья следила за ними. Сначала вышел длинный худой парень с рыжей челкой, за ним выбрался второй, широкие плечи его были покаты, длинные руки точь-в-точь два рычага, а лицо круглое, по-мальчишески пухлое. Третий, что сошел с шоферского сиденья, был маленького роста, и все у него — руки, ноги, нос, глаза, уши — было аккуратное, но мелкое. Это и был Юрка Шувалов — жених Маши.
Шувалов, сунув руки в карманы, независимо обошел кругом машину, попинал скаты, а увидев в окне Прасковью, улыбчиво закивал:
— Мамаша, здравствуйте! Маня дома?
Прасковья не успела ответить: Маша сверху давила ей на плечо и, смеясь, кричала:
— А, приветик!
Маша взяла со стола кусок пирога и побежала за подругами. Юрка попросил пить, Прасковья сунулась к печи, ни в одном ведре ни капли, заспешила к колодцу, но он отобрал ведро:
— Мамаша, я сам зачерпну.
Прасковья села на лавочку рядом с парнями. Не без умысла допытывалась у Юрки: есть ли родители, братья и сестры, коммунальная квартира или свой дом? Юрка отвечал охотно: есть мать и отец, есть сестра, но она замужем, дом большой, собственный, при нем сад и огород. Отец был военным, теперь пенсионер.
Пока расспрашивала, пришла дочь с подружками. Шувалов выпрямился, прошелся петушком около Маши, вот-вот перед ней на цыпочки привстанет, нет, не привстал, распахнул дверку кабины, поклонившись, повел рукой:
— Прошу, душенька.
«Эко выкомаривает, ну прямо бабий угодник», — одобрила его Прасковья, но вслух сказала:
— Маша, на работу не опаздывайте!
— Не беспокойтесь, мамаша, — высунулся из кабины Юрка, — привезу тютелька в тютельку, только кино на Урочной посмотрим.
Грузовик быстро скрылся из виду. Придет день, и увезет Юрка, а то кто другой, ее дочь, а она, Прасковья, будет поджидать, но дочь не приедет и через неделю, может быть, даже через месяц, год, Прасковья будет знать, что дочь не приедет, но сердце все равно не устанет ждать…
И Прасковья неожиданно ощутила скрытое облегчение: «Останусь одна, буду вольной птицей. — Застыдилась крамольной мысли, но успокоила совесть: —Оно и верно — из-за дочери маялась, а то стала бы — товарки почти все в городе, и мне там место нашлось бы».
Прасковья вспомнила, что мало спала, но в избе стояла духота, да мух за утро напустили. Взяла подушку и одеяло. Сада у нее не было, но вскоре после войны воткнула она кое-как три присадка. Два в снежную зиму мыши обглодали, третий мороз побил, но от корня пошел дичок, теперь посреди огорода кудрявилась зерновка, приносившая маленькие кислые плоды.
Под зерновкой Прасковья любила отдыхать: и тепло, и ветерок тебя баюкает — благодать! Собиралась постелить постель в тени дерева, да нагнуться не успела: стукнула задняя калитка изгороди, К ней шел, слегка пошатываясь, Егор Самылин, наверно, по случаю воскресного дня выпил с утра. В прошлый раз он все-таки удрал от Саньки, но почему ныне вышагивает среди бела дня? Надо немедленно уйти, а то приставать начнет; люди, поди, глазеют от заборов — славы не оберешься. Но Прасковья не успела. В раскрытую калитку следом за Егором шмыгнула девочка и закричала, гнусавя:
— Папк, идем домой!
То была шестилетняя Верунька, дочка Егора. Должно, Санька послала за шальным отцом. Прасковья лихорадочно придумывала, какой разговор завести с ним. Да, да, она скажет, что надо починить крыльцо, поторгуется, Верунька пусть между ног крутится да слушает — матери разговор передаст как есть.