— Новый, может, не лучше старого.
— Зачем говорить, когда не знаешь, — попрекнула Маша. — Да Андрей Егорыч всегда заступится. Он человек!
— Низовцев? Нашла заступника.
— С весны каменные дома будут строить, с удобствами. Ты живешь в городе, а ничего не знаешь — совсем отстала от жизни. Наверно, весь свет у тебя — Семен Семеныч. Коли я здоровая была, я никогда не чувствовала бы себя так хорошо, как этой весной. Поняла, как люди добры, как они отзывчивы, коли ты тоже добро делаешь, а если сразу тебя не поймут, позднее поймут, будут благодарны.
— Костя, что ль, тебе наплел? Весь в отца.
— Ты Кости не касайся.
— У вас с Костей ум заемный, не свой.
Маша сунула костыли под плечи, скособочилась. Прасковья с грустью подумала: «Будет на костылях шкандыбать, плечи, как у урода, вздернутся», расстроилась:
— Доченька, пойми меня, на костылях и Косте будешь не нужна.
Маша глотнула воздух, заикаясь, проговорила:
— Кто не придет, всякий с радостью, с добрым словом, ну, как он родной, от тебя — одни попреки. Что ты меня силой ломаешь?
В коридоре появилась маленькая глазастая сестра:
— Антонова, через десять минут на перевязку. Постой, ты вроде плачешь?
— Доченька, разве я со зла сказала, — оправдывалась Прасковья. — Я же хочу, чтобы тебе лучше было, ты на мать не обижайся.
Маленькая быстрая сестра враждебно посмотрела на Прасковью, помогла Маше подняться.
— Мы лечим, а вы калечите.
— Я мать.
Стучали по полу костыли, частили каблучки палатной сестры.
Прасковья стояла посреди коридора с обвислыми плечами, сбитая с толку, растерянная. Сестра, выходя из палаты, закрыла за собой дверь. «А до этого дверь была нараспашку, от меня закрыла», — подумала Прасковья. Дробно, мелко выстукивали каблучки, приближаясь. Когда Прасковья продала корову и купила молоденькую козочку, то козочка вот так часто перебирала ножками, выстукивая копытцами. Нелепое сравнение вертелось в голове. Сестра предупредила:
— Приходите завтра, но больше ее не расстраивайте, станете расстраивать — не пущу.
— Ее жалко, вдруг калекой останется — она молоденькая…
Сказать бы этой молоденькой сестре, что дочери отдала свою молодость, ради нее не уехала из деревни, все перетерпела, перенесла, сама ее вырастила, сама и жизнь ее собиралась устроить, да разве сестра поймет ее, Прасковью. С глазами, полными слез, Прасковья прошла к вешалке. Она решила, что завтра придет обязательно. «Не буду ей говорить больше ничего — выздоровеет, тогда поговорим».
… Маша, дожидаясь вызова к врачу, стояла на костылях у жаркого окна, смотрела в больничный сад. В саду на старых липах орали грачи. Больные жаловались па шум. А Маше казалось, что перестань кричать грачи, вокруг все поблекнет, не будь грачей, наверно, не было бы этой острой жажды: скорей домой. А давно ли, всего сумеречной тоскливой осенью, Маша у старого Барского пруда завидовала грачам, которые с истошным гвалтом роились тучами над старыми ивами, собираясь в отлет в дальнюю сторону.
Взгляд ее скользнул по больничной дорожке. По ней шла мать. Маша подивилась, что она так долго где-то задержалась. Прасковья шла, неуверенно оглядываясь на окна больницы. Маша толкнула створки, окно распахнулось, и свежий воздух радостно охватил ее. Прасковья снова оглянулась. Маша замахала рукой, но Прасковья уже отвернулась и больше не оглядывалась.
12
На следующий день Прасковью к Маше не пустили, сказали, что она на процедурах, «придите к вечерку», но через три часа в Санск отходил последний автобус, а завтра Прасковья должна быть на работе.
Ехала домой, и всю дорогу ее душа бунтовала. Никакими процедурами Маша, конечно, не занята, просто ей или хуже стало, или с матерью не захотела встречаться — в последнее верила и нет. У Прасковьи на глазах сверкали слезы. «И этот Милка от Маши откажется — и моложе он ее, и живут не вместе, вдобавок калекой стала».
Приехала, на Семена Семеновича напустилась: видишь ли, на столе хлебные крошки и сапоги немытые у порога стоят. Ругала жизнь, а сама водила тряпкой по полу и натыкалась то на кровать, то на стол.
— Ну, как в клетке живем! Наверно, не дождешься хорошей жизни.
Когда поступали на стройку, им обещали через два года дать квартиру. Прошло всего полгода. Сроку конца-краю не видно.
Семен Семенович, как мог, успокаивал, а ко дню ее рождения купил крепдешиновый плащ. К тому времени Прасковья малость успокоилась, покупка ее обрадовала, и она, отойдя сердцем, покаялась мужу, что была к нему несправедлива в своих попреках. Плащ сначала по крестьянской привычке собиралась сунуть в хозяйский шифоньер: «Хорошую вещь жалко на работу трепать». Но Семен Семенович сказал:
— Носи.
— Я тебе в нем нравлюсь? — спросила она таким тоном, как будто ей и тридцати не было. — Тогда буду носить. Изношу, еще купишь.