– Нужда – не родная матушка, а людей роднит… Вот уж и жалко тебя… Ну, да нечего делать, ступай одна, дочушка, поводырь-то твой охромел сразу на все ноги, должно быть, накормили его где-нибудь ячменным хлебом… Да и то сказать, промаршировали мы с тобой порядочно, для моих семидесяти годков даже чересчур. Будет случай – перекажи моей старухе, что сиз голубок ее жив и здоров, и в ступе его толкли, и в мялке мяли, а он все живой, на ходу добрым людям штаны шьет и что не видно домой припожалует… Так и передай ей: старый дурак, мол, кончил отступать и наступает обратно к дому, не чает, когда до печки доберется…
Еще несколько дней провела Аксинья в дороге. От Боковской доехала до Татарского на попутной подводе. Поздно вечером вошла в настежь распахнутую калитку своего двора, глянула на мелеховский курень и задохнулась от внезапно подступивших к горлу рыданий… В пустой, пахнущей нежилым кухне выплакала все скопившиеся за долгое время горькие бабьи слезы, а потом сходила на Дон за водой, затопила печь, присела к столу, уронив на колени руки. Задумавшись, она не слышала, как скрипнула дверь, и очнулась, когда Ильинична, войдя, негромко сказала:
– Ну, здравствуй, соседушка! Долго ж ты пропадала в чужих краях…
Аксинья испуганно взглянула на нее, встала.
– Ты чего воззрилась на меня и молчишь? Аль плохие вести принесла? – Ильинична медленно подошла к столу, присела на край лавки, не сводя пытливого взгляда с Аксиньиного лица.
– Нет, какие же у меня вести… Не ждала я вас, задумалась что-то и не слыхала, как вы вошли… – растерянно проговорила Аксинья.
– Исхудала ты, в чем и душа держится.
– В тифу была…
– Григорий-то наш… Он как же… Вы где с ним расстались? Живой он?
Аксинья коротко рассказала. Ильинична выслушала ее, не проронив слова, под конец спросила:
– Он, когда оставил тебя, не хворый поехал?
– Нет, он не хворал.
– И больше ты об нем ничего не слыхала?
– Нет.
Ильинична облегченно вздохнула:
– Ну вот, спасибо на добром слове. А тут по хутору разное брешут про него…
– Что же? – чуть слышно спросила Аксинья.
– Так, пустое… Всех не переслухаешь. Из хуторных один только Ванька Бесхлебнов вернулся. Он видал Гришу в Катеринодаре больного, а другим я не верю!
– А что говорят, бабушка?
– Прослыхали мы, что какой-то казачишка с Сингинского хутора говорил, будто зарубили Гришу красные в Новороссийском городе. Ходила я пеши в Сингин – материнское-то сердце не терпит, – нашла этого казачишку. Отрекся он. И не видал, говорит, и не слыхал. Ишо слух прошел, будто посадили в тюрьму и там он помер от тифу…
Ильинична опустила глаза и долго молчала, рассматривая свои узловатые тяжелые руки. Обрюзгшее лицо старухи было спокойно, губы строго поджаты, но вдруг как-то сразу на смуглых скулах ее проступил вишневый румянец и мелко задрожали веки. Она взглянула на Аксинью сухими, исступленно горящими глазами, хрипло сказала:
– А я не верю! Не может быть, чтобы лишилась я последнего сына! Не за что Богу меня наказывать… Мне уж и жить-то чуть осталось… Мне жить вовсе мало осталось, а горюшка и без этого через край хлебнула!.. Живой Гриша! Сердце мое не вещует, значит живой он, мой родимый!
Аксинья молча отвернулась.
В кухне долго стояла тишина, потом ветер распахнул дверь в сени, и стало слышно, как глухо ревет за Доном в тополях полая вода и потревоженно перекликаются на разливе дикие гуси.
Аксинья закрыла дверь, прислонилась к печке.
– Вы не печалуйтесь об нем, бабушка, – тихо сказала она. – Разве такого хворость одолеет? Он крепкий, прямо как железный. Такие не помирают. Он всю дорогу в трескучие морозы без перчаток ехал…
– О детишках-то он вспоминал? – устало спросила Ильинична.
– И о вас, и о детишках вспоминал. Здоровые они?
– Здоровые, чего им подеется. А Пантелей Прокофич наш помер в отступе. Остались мы одни…
Аксинья молча перекрестилась, про себя дивясь тому спокойствию, с каким старуха сообщила о смерти мужа.
Опираясь на стол, Ильинична тяжело встала:
– Засиделась я у тебя, а на базу уж ночь.
– Сидите, бабушка.
– Там Дуняшка одна, надо идтить. – Поправляя платок на голове, она оглядела кухню, поморщилась: – Дымок из печки подходит. Надо было пустить кого-нибудь на жительство, когда уезжала. Ну, прощай! – И, уже взявшись за дверную скобу, не глядя назад, сказала: – Обживешься – зайди к нам, проведай. Может, услышишь про Григория что – скажи.
С этого дня отношения между Мелеховыми и Аксиньей круто изменились. Тревога за жизнь Григория как бы сблизила и породнила их. На следующее утро Дуняшка, увидев Аксинью во дворе, окликнула ее, подошла к плетню и, обнимая худые Аксиньины плечи, улыбнулась ей ласково и просто:
– Ох, и похудела же ты, Ксюша! Одни мосольчики остались.
– Похудеешь от такой жизни, – ответно улыбнулась Аксинья, не без внутренней зависти разглядывая цветущее зрелой красотой, румяное девичье лицо.
– Была у тебя мать вчера? – почему-то шепотом спросила Дуняшка.
– Была.
– Я так и подумала, что она к тебе пошла. Про Гришу спрашивала?
– Да.
– А не кричала?
– Нет, твердая она старуха.
Дуняшка, доверчиво глядя на Аксинью, сказала: