Она торопливо подошла к крыльцу, хотела повесить коромысло, но дрогнувшие руки отказались служить, – коромысло покатилось по порожкам.
Степан кинул на переднее сиденье брезентовый плащ; усаживаясь, расправил вожжи.
– Ворота отвори.
Распахнув ворота, Аксинья осмелилась спросить:
– Когда приедешь?
– К вечеру. Сложился косить с Аникушкой. Харчи ему отнеси. Из кузни придет – поедет на́ поля.
Мелкие колеса косилки, повизгивая, врезаясь в серый плюш пыли, выбрались за ворота. Аксинья вошла в дом, постояла, прижимая ладони к сердцу, и, накинув платок, побежала к Дону.
«А ну как вернется? Что тогда?» – опалила мысль. Стала, словно под ногами увидела глубокий яр, поглядела назад и – чуть не рысью по-над Доном к займищу.
Плетни. Огороды. Желтая марь засматривающих солнцу в глаза подсолнухов. Зеленый в бледной цветени картофель. Вот шамилевские бабы, припоздав, допалывают картофельную делянку; согнутые, в розовых рубахах спины, короткие взметы мотыг, падающих на серую пахоту. Аксинья, не переводя духа, дошла до мелеховского огорода. Оглянулась; скинув хворостинный кляч с устоя, открыла дверцы. По утоптанной стежке дошла до зеленого частокола подсолнечных будыльев. Пригибаясь, забралась в самую гущину, измазала лицо золотистой цветочной пылью; подбирая юбку, присела на расшитую повителью землю.
Прислушалась: тишина до звона в ушах. Где-то вверху одиноко гудит шмель. Полые, в щетинистом пушке будылья подсолнечников молча сосут землю.
С полчаса сидела, мучаясь сомненьем – придет или нет, хотела уж идти, привстала, поправляя под платком волосы, – в это время тягуче заскрипели дверцы. Шаги.
– Аксютка!
– Сюда иди…
– Ага, пришла.
Шелестя листьями, подошел Григорий, сел рядом. Помолчали.
– В чем это у тебя щека?
Аксинья рукавом размазала желтую пахучую пыль.
– Должно, с подсолнуха.
– Ишо вот тут, возле глаза.
Вытерла. Встретились глазами. И, отвечая на Гришкин немой вопрос, заплакала.
– Мочи нету… Пропала я, Гриша.
– Чего ж он?
Аксинья злобно рванула ворот кофты. На вывалившихся розоватых, девически крепких грудях вишнево-синие частые подтеки.
– Не знаешь чего?.. Бьет каждый день!.. Кровь высасывает!.. И ты тоже хорош… Напаскудил, как кобель, и в сторону… Все вы… – Дрожащими пальцами застегивала кнопки и испуганно – не обиделся ли – глядела на отвернувшегося Григория.
– Виноватого ищешь? – перекусывая травяную былку, протянул он.
Спокойный голос его обжег Аксинью.
– Аль ты не виноват? – крикнула запальчиво.
– Сучка не захочет – кобель не вскочит.
Аксинья закрыла лицо ладонями. Крепким, рассчитанным ударом упала обида.
Морщась, Григорий сбоку поглядел на нее. В ложбинке между указательным и средним пальцами просачивалась у нее слеза.
Кривой, запыленный в зарослях подсолнухов луч просвечивал прозрачную капельку, сушил оставленный ею на коже влажный след.
Григорий не переносил слез. Он беспокойно заерзал по земле, ожесточенно стряхнул со штанины коричневого муравья и снова коротко взглянул на Аксинью. Она сидела, не изменив положения, только на тыльной стороне ладони вместо одной уже три слезные дробинки катились вперегонку.
– Чего кричишь? Обидел? Ксюша! Ну, погоди… Постой, хочу что-то сказать.
Аксинья оторвала от мокрого лица руки.
– Я за советом пришла… За что ж ты?.. И так горько… а ты…
«Лежачего вдарил…» – Григорий побагровел.
– Ксюша… сбрехнул словцо, ну, не обижайся…
– Я не навязываться пришла… Не боись!
В эту минуту она сама верила, что не затем пришла, чтобы навязываться Григорию; но когда бежала над Доном в займище, думала, не отдавая себе ясного отчета: «Отговорю! Нехай не женится. С кем же жизнь свяжу?!» Вспомнила тогда о Степане и норовисто мотнула головой, отгоняя некстати подвернувшуюся мысль.
– Значится, кончилась наша любовь? – спросил Григорий и лег на живот, облокотившись и выплевывая розовые, изжеванные под разговор лепестки повительного цветка.
– Как кончилась? – испугалась Аксинья. – Как же это? – переспросила она, стараясь заглянуть ему в глаза.
Григорий ворочал синими выпуклыми белками, отводил глаза в сторону.
Пахла выветренная, истощенная земля пылью, солнцем. Ветер шуршал, переворачивая зеленые подсолнечные листья. На минуту затуманилось солнце, заслоненное курчавой спиной облака, и на степь, на хутор, на Аксиньину понурую голову, на розовую чашечку цветка повители упала, клубясь и уплывая, дымчатая тень.
Григорий вздохнул – с выхрипом вышел вздох – и лег на спину, прижимая лопатки к горячей земле.
– Вот что, Аксинья, – заговорил он, медленно расстанавливая слова, – муторно так-то, сосет гдей-то в грудях. Я надумал…
Над огородом, повизгивая, поплыл скрип арбы.
– Цоб, лысый! Цобэ! Цобэ!..
Окрик показался Аксинье настолько громким, что она ничком упала на землю. Григорий, приподнимая голову, шепнул:
– Платок сыми. Белеет. Как бы не увидали.
Аксинья сняла платок. Струившийся между подсолнухами горячий ветер затрепал на шее завитки золотистого пуха. Утихая, повизгивала отъезжавшая арба.
– Я вот что надумал, – начал Григорий и оживился, – что случилось, того ить не вернешь, чего ж тут виноватого искать? Надо как-то дальше проживать…