— Уймись ты! — двинул его Макар под бок локтем. — Дай послушать.
Виктор Иванович умолк, и над столом на минуту нависла какая-то тяжкая тишина. Выпитая водка, однако, не дала заскучать: в одном конце, видимо под настроением только что спетой песни, глухо застонало: «Ох, умру я, умр-ру-у», а в другом забились звонкие бабьи голоса: «Ах вы сени, мои сени…»
Пел каждый свое: хочешь — тоскуй, хочешь — веселись.
Катька Прошечкина, истомившись от нетерпения, делала Ваське знаки, собираясь уходить. Этого момента он ждал давно и, убедившись, что никому до него нет дела, поднялся и не спеша вышел из-за стола.
— …Поп-от жадный был, согласился обвенчать своего работника взакрытую, — во весь голос повествовал Порфирий. — Понятно, за огромную цену. Да деньги-то, как после выяснилось, его же, поповские были. Домой-то вернулись, хвать — матушки нет дома. Обернулся поп — вот она, матушка его — невеста, только что им самим обвенчанная. Тут и присвистнул поп. А работник-от и говорит: «Свищи, свищи, батюшка, матушка-то все равно теперь моя».
— Врешь, антихрист! — завизжала одна из баб, сквозь дружный смех застолья.
— А коли вру, дак вот хоть печкой мне подавиться! — балагурил Порфирий.
Уходя через дорогу за бугор к прибрежному тальнику, Васька все меньше слышал застольные голоса. Нырнул под кручу и вприпрыжку пустился к Сладкому логу, держась вдоль кустов. Вязкая сумеречная стынь, пронизанная волглой речной прохладой, свежила, но не помогала унять трепетного буйства в груди. Ожило все минувшее с десятикратной силой.
Речка, затянутая молочным туманным одеялом, будто спала. Берег здесь изгибом выдавался на север и потом круто поворачивал к Сладкому логу. Дремали, не шелохнувшись, ракитовые кусты, а между ними кое-где выползали на берег сказочно-белые космы тумана.
Слушая истошное гуканье в груди и надоедливый тик в висках, Васька споро шагнул по реденькой росной травке, поминутно озираясь по сторонам, чутко прислушиваясь. Уж не посмеяться ли вздумала девка? Не видно ее нигде: ни сзади, ни спереди… Да нет же! Вспомнил Васька глаза ее: — «Нет!» — и прибавил шагу.
На самый изгиб речки почти не доносились пьяные голоса с нового данинского поместья, а когда завернул к Сладкому логу, опять услышал пронзительный бабий визг:
— И-и-и-и!!! — Потом залихватское:
В некрутых, медленных развалах лога редкие, обновленные ночной свежестью, величественно и покойно высились березы. Из-за ближнего белоствольного дерева, понизу изрезанного черным узором, птицей вылетела Катька, обвила Васькину шею крепкими горячими руками и жарко зашептала:
— Где ж ты ходишь, боль моя?!
— А ты прямо, что ль, сюда пошла?
— Да чего ж бы я колесить стала?
— Не побоялась?
— Нет!
И снова охватила Ваську оторопь: откуда у нее столько решимости? Раньше такого не примечал. А Катька, заметив потерянность парня, легонько оттолкнула от себя Ваську, засмеялась.
— Знала я, ирод ты мой хороший, знала, что не пойдешь за мной, Околицей, по овражкам следы путать станешь. С самой зимы обходишь меня, как чумную…
— Катенька!..
— За что прогневался на меня, Василий Григорич?
— Катя!..
— Нет уж той Кати, какую целовал ты беспамятно, — наступала она на него, держа за руку. — Нету! Знаешь ты сам про это. В солдаты совсем снарядился? Так, что ль, я говорю?
— Катюшенька моя…
— Середку наглухо запахнул, чтоб не продуло? Чтоб не закашляться да не зачахнуть? Чтоб не зацеловала окаянная Катька? Чтоб не оставила там своего любовного яду? — и неожиданно по-детски разрыдалась.
Жалкую, сиротливую, Васька легко поднял ее на руки, жадно исцеловал глаза, губы, шею. С великой осторожностью поставил рядом с собой, обнял за плечи. Для себя считал он ее навсегда утраченной.
— Занозушка ты моя сладкая, прости: не об одном об себе думал. Может, об тебе больше…
Малость успокоясь и утерев рукавом слезы, Катька молча прильнула к Василию.
— Ну, скажи сама без утайки: отдаст тебя отец, ежели хоть на этой неделе сватов зашлю?
— Не-е, — прошептала она, горько всхлипнув. — Ежели б не в солдаты, может, и уломали бы мы его всем миром… А так… не-ет. Маманю-то сговорила бы уж я, убаяла.
— Вот и мои эдак же рассудят. Как ни верти — сирота я. Хоть и не забижают меня ни в чем, а доля сиротская — известная.
— Не греши, Вася. Будь ты родным, то же самое вышло бы, — тихо, но неожиданно твердо сказала Катька. — Сам ведь про то знаешь, к чему на сиротство пенять? Жизнь такая уж горькая, полыном вся отравленная… И богачество это, как белена придорожная, в глаза кидается, липнут к ему все, а в ем отрава одна ядовитая.
— А умнущая-то какая ты, Катюха! — подхватил Васька. — Наш дядь Макар постоянно про это же говорит: в работниках, говорит, мы у своей скотины живем…