«Дорогой мой сын! Ася не должна этого знать, поэтому я обращаюсь к тебе.
Я все же надеюсь, что через десять лет увижу вас. Теперь я, как многие, жду одного — узнать, что с вами, дорогие мои. Одно слово, что вы живы и здоровы, может изменить в моей жизни многое. Я тогда смогу ждать, надеяться и жить.
И вот что ты должен знать. В Москве 29 января была очная ставка с П. И. Б. Это было нечеловеческое падение, и еще одного человека… (зачеркнуто), которого я считал коммунистом… Но поверь мне, что я все выдержал.
Главное — передай Асе, что я жив, и поцелуй ее крепко.
Береги ее.
Обнимаю тебя. Твой отец.
Сообщать мой адрес бессмысленно.
Напиши несколько слов и передай тому, кто передаст тебе эту записку».
Константин сложил письмо, но сейчас же вновь, будто не веря еще, скользнул глазами по фразе: «В Москве была очная ставка с П. И. Б.» — и, помедлив, остановив взгляд на этой строчке, почувствовал, как кожу зябко стянуло на щеках, сказал:
— Что ж, выпьем?
Михаил Никифорович, в ожидании пряменько сидевший на диване, только сапоги поскрипывали под столом, отозвался высоким голосом:
— С вами-то чего ж не выпить? Ежели по единой! — И руки снял с колен, волосы пригладил преувеличенно оживленно. — У нас горькая — страсть редко, по причине далекого движения железной дороги и так и далее. Больше бабы на самогон жмут без всяких зазрений домашних условий. Со знакомством!
И выпил, опять деликатно сморщившись, покрутил головой, понюхал корочку хлеба, передергивая бодро и живо локтями.
— Хор-роша горькая-то!..
Константин посмотрел на его повеселевшее личико, на грубые, темные, узловатые руки, на вилку, которую он держал неумело, но уверенно, и его поразила мысль, что, видимо, человек этот — надзиратель, что Николай Григорьевич находится под его охраной, и, сразу представив это, с усилием спросил:
— Вы охраняете заключенных?
Михаил Никифорович жевал, взглядывая на Константина, как глухой.
— Курил сигаретку-то… — Он вытер под столом руки о колени и взял из пачки сигарету аккуратно. — Сладкие бывают, да-а… (Константин чиркнул зажигалкой.) Эх, зажигалка у вас? Очень, можно сказать, культурная штука. А бензин как?
— Я шофер. — Константин вынул удостоверение, раскрыл его на столе перед Михаилом Никифоровичем и, перехватив его взгляд, добавил: — Вы не бойтесь, я не трепач. Просто интересно. Ну, много там у вас… заключенных? В общем, если не хотите, не отвечайте. Выпьем лучше. Вот, за вашу доброту. — И он прикрыл ладонью письмо на столе.
Наступило молчание.
— Шофер, значит, ты? — Михаил Никифорович, натягивая улыбкой подбородок, вдыхал дым сигареты, прозрачные синенькие глаза казались блестками. — А вид у тебя ученый… Очки на нос — ну что профессор… — Он тоненько засмеялся. — Вредный народ-то, однако, профессора, знаешь то или нет, Константин Владимыч? Ай тут ничего не знают? С виду соплей перешибить можно, а все против, откровенно сказать, трудового народа. Вот что я тебе скажу, ежели ты простой шофер и должен понимать международную обстановку. Враги народу…
— Кто враги? Профессора?
Михаил Никифорович сделал жестким лицо, на лбу проступили капли пота, заговорил строго:
— Пятилетки, значит, и строительство, подъем рабочей жизни и колхозы, значит. Читают нам лекции, объясняют все хорошо… А они, профессора, прекрасно образованные, против гениального вождя товарища Сталина. Я что тебе скажу, послушай только, — внезапно поднял голос Михаил Никифорович. — Убить ведь хотят, каждый год их ловят. То там шайка какая, то тут. Фашистов развелось в городах-то ваших — плюнуть негде! И везут их, и везут, день и ночь. Местов уже нет, а их везут… Ни сна, ни покоя. Чтоб они сдохли! Вот что я тебе скажу, Константин Владимыч, человек хороший… Каторжная у нас работа! Не жизнь, нет, не жизнь. Убег бы, да куда?
— Сочувствую, — сказал Константин, прикуривая от сигареты новую.
Видно было — Михаил Никифорович сильно захмелел, обильно влажными стали лоб, лицо; его синенькие глаза смотрели не улыбчиво, а искательно, вроде бы сочувствия просили у Константина. Узел галстука нелепо сполз, расстегнутый воротник рубашки обнажил темную хрящеватую шею.