В очерке «Кафе Химерион» Тициан вспоминает историю их недолгой дружбы с Судейкиным, который, «несомненно, был самым интересным» из всех довольно многочисленных деятелей русского искусства, которых Гражданская война заставила приехать в Грузию. Судейкин уехал из Петрограда еще до революции, он больше года провел в Крыму, тяжело больной, — потом перебрался с женою в Тифлис.
Происходящее в России из Тифлиса казалось ледяной, кровавой фантасмагорией: «Люди, приехавшие оттуда, плакали, когда видели электрический свет, — вспоминал Тициан. — Больше всех плакал в кафе Василий Каменский — богема и поэт с темпераментом Стеньки Разина — и с русской откровенностью без конца рассказывал о московском холоде».
В Судейкине с первого взгляда чувствовался артист: русский аристократ с голубыми светлыми глазами, с легкой, античной фигурой такой стройности, что в свои сорок лет казался он лицеистом. Живое воплощение Дориана Грея. «Светлые глаза — глаза творца и юноши — хранят какую-то большую печаль». Первым встретил его, конечно, Паоло Яшвили, и Судейкин был от него в восторге. Потом и Тициан побывал у художника — в полуподвальной комнате, полной картин. В связи с выставкой современной грузинской живописи Тициану хотелось написать для газеты «Сакартвело» статью «Диалог с художником». От этой мысли пришлось отказаться — монолог Судейкина об искусстве «был гениален».
«Я записал тогда его статью о грузинских художниках и напечатал в газете, — рассказывает Тициан. — Думаю, что это единственная в Грузии статья настоящего мастера».
Первым откровением для Судейкина был Пиросманишвили — «гений необъяснимый».
В ноябре Тициан уехал в деревню на похороны отца. Мыслями, всею душой он еще был в Тифлисе. Осталось надолго чувство горечи, непростимой, невольной вины, как неоплатный сыновний долг:
Это стихотворение «Священник и малярия в гробу» написано год спустя. Им завершается маленький цикл стихов, который сам Тициан иногда называл «Орпирский сезон», иногда — «Осень в Орпири» (стихотворение под этим названием было написано в апреле 1919 года).
В автобиографии Тициан отмечает важное для него соответствие цикла «Орпирский сезон» со стихами А. Блока о России и еще — с поэзией Жюля Лафорга, наибольшее влияние которого чувствуется начиная именно с этой поры.
Это — стихи о родине.
Родина здесь предстает уже не в романтическом виде раскаленной солнцем пустыни, сожженной белой дороги народных бедствий, не поэтически-условной и далекой Халдеи (хотя это слово, «Халдея», еще звучит) и не под видом «халдейского балагана». Родина — даже не просто деревня на берегу Риона — как тоже бывало… Промокшая, стынущая на осеннем ветру земля, на которой холодно даже лягушкам:
Стихи об этом писались в пору белую, солнечную — в апреле.
Что заметнее в этих стихах — книжность (Левиафан, Дон-Кихот, зловещая жаба Лотреамона — порождение больного рассудка) или пристальность взгляда, обостренность обыкновенных чувств, почти болезненная острота ощущений человека, вернувшегося домой после долгой разлуки?
Три стихотворения о священнике и малярии — реквием отцу, но ему ли только? Не всей ли той жизни, что ушла вместе с ним?
Мучительно повторяясь, как бы развивая музыкальную тему, звучит «старая песня»: «Отец мой — безумный священник — и малярия».
Не музыка слова, не мелодия аллитераций — музыкальное развитие темы…
В стихах об отце возникает своеобразный поэтический образ того прошлого, о котором Тициан писал впоследствии с горечью (в автобиографии): «У меня на глазах деревни вымирали от лихорадки, и жители с проклятием оставляли насиженные места».