Так как мы дошли здесь до второй "кульминационной точки" моих чествований (первая была в ночь со 2-го на 3-е ноября), то на ней я остановлюсь несколько подробнее. Но - "найду ли краски и слова?" Тому, кто не видел этого воочию и не испытал на самом себе - всякое описание покажется бледным н неубедительным. Тут нужны глаз и рука художника, это поистине "сюжет, достойный кисти" Достоевского! Но попробую просто и протокольно описать быт этого собачника, в котором я до допроса провел целую неделю.
Когда в ноябре я пробыл сутки в этом собачнике, в том же подвале No 4, нас было в нем 18 человек и {328} на сорока квадратных аршинах можно было довольно свободно разместиться на голом каменном полу. Теперь же, когда я вошел... нет, не могу сказать "вошел", так как никакого прохода не было, войти в этот собачник было невозможно: все сорок квадратных аршин были заполнены тесно бок о бок сидящими спрессованными голыми людьми - в кальсонах, но без рубашек. Я прибыл шестидесятым - и уже, казалось, не было ни вершка свободного места: стоял в дверях. Собачник встретил меня ревом негодования: не против меня, а против людей, устраивающих такую пытку "сельдей в бочке".
Но дверь за мной захлопнулась - и надо было как-то и самому вклиниться, и мешок с вещами втиснуть на пол между двумя тесно спрессованными голыми людьми. А тут надо было еще снять шубу, пиджак, жилетку, а вскоре и брюки, и рубашку, чтобы положить все это на вещи и усесться на них. Как все это удалось мне сделать - до сих пор недоумеваю: ведь не было, казалось, свободного вершка, чтобы поставить ногу. Мне с великими усилиями дал место рядом с собой мой сокамерник "Daunen und Federn", привезенный сюда тоже "с вещами" за день до меня.
Не пробыл я и пяти минут в этом собачнике, как начал задыхаться. Вентиляции никакой не было, кроме узенькой щели у входной двери. Воздух и температура были невообразимые. Сидевший неподалеку от меня какой-то доктор утверждал, что в подвале нашем никак не меньше 40-45 градусов, причем, подумав, прибавил: "по Реомюру"... Не знаю, сколько показал бы термометр, но я снял с себя всё, что возможно, сидел без рубашки в одних кальсонах - и непрерывно истекал потом. После недели такого сидения на вещах - все они оказались точно в воде побывавшими, настолько были пропитаны потом, моим и чужим. Ручейки влаги пробивались и по полу - не то от нашего пота, не то от протекавшей в углу параши; и все это подтекало под нас и под наши вещи. {329} Впрочем, пришедших с вещами было мало, большинство прибыло из разных тюрем на допросы без вещей и жадно ждало времени возвращения "домой": Бутырка или Таганка с их перенаселенными камерами казались землей обетованной по сравнению с этим собачником. Мы сидели спрессованные, наши голые руки и спины соприкасались, наш пот смешивался - и на другой же день каждый без исключения заражался от соседа мучительной экземой, которую потом долго приходилось лечить. Все это было трудно переносимо, но было сущим пустяком по сравнению с главным мучением: мы задыхались, дышали, открыв рот, как рыбы, вытащенные на берег. А ведь так надо было сидеть не день, не два, а, может быть, неделю, а то и больше. Когда я через неделю уходил из этого места пытки, то в нем оставался среди других заключенных один кореец ("шпион"!), уже до меня пробывший десять дней в этом набитом собачьем подвале. Семнадцать дней такой пытки!
Температура и духота были невыносимы, а результатом их было главное мучение: беспрерывное отравление организма углекислотой от нашего дыхания. Красные пятна на лицах, ускоренный пульс (доктор говорил: - "до двухсот в минуту"...), шум в голове, стук в висках, тошнота, постоянное головокружение, одышка, нестерпимое биение сердца - все это ясно говорило о нашем отравлении углекислотой. Когда приток воздуха из открытой двери освежал нашу собачью пещеру - на минуту становилось легче, а потом мучения возобновлялись с прежней силой.