Врачи настоятельно рекомендовали ему поехать на воды — Тютчев твердо решил не уезжать из России и, едва ли не впервые в жизни, отказался поехать за границу. «Вот уже скоро два месяца, что я занемог, и до сих пор не хожу, а волочу ноги. <…> Было время, года четыре тому назад, что отправился бы лечиться хоть на край света, но тогда я был не один — и для меня не было даже и возможности одиночества…»{330} — писал он брату Николаю.
Однако политические новости продолжали занимать Тютчева с прежней силой. Запад на какое-то время ему опротивел, и только вопрос о политическом и национальном возрождении восточных славян волновал его ум и воодушевлял его лиру. «…Мой муж не может более жить вне России; главное устремление его ума и главная страсть его души — повседневное наблюдение за развитием умственной деятельности, которая разворачивается на его родине, — отмечала Эрнестина Федоровна. — В самом деле, деятельность эта такова, что может всецело завладеть вниманием пылкого патриота»{331}. Поэт оставался убежденным сторонником славянского всеединства под эгидой России. Он полагал, что славяне не должны видеть в России только внешнего союзника. По его мнению, их следовало убедить в том, что все славянские народы без исключения составляют органическое целое с Россией: они всего лишь составные части единого живого организма. Для этого представился удачный повод. 23 апреля 1867 года в Москве в здании Манежа состоялось торжественное открытие Этнографической выставки, которая была посвящена традиционной культуре народов Российской империи и славян, живущих в пределах других стран: Австрийской империи, Прусского королевства, Саксонии, Оттоманской Порты, Черногории, Сербского княжества. В мае на эту выставку прибыли многочисленные славянские делегации, но поляки на выставку демонстративно не были приглашены. В стихотворении «Славянам», написанном Тютчевым по этому поводу, поляки были названы «Иудой» и «позором» в дружной славянской семье. Выставка стала поводом для
Однако Славянский съезд стал всего лишь поводом для празднеств и банкетов в честь прибывших гостей.
Грядущее возрождение восточных славян и последующее объединение всех славянских народов плохо совмещались с существованием Австрийской империи Габсбургов — и Тютчев проповедовал ее неизбежный распад в будущем. Действительно, во внешней политике империя Габсбургов потерпела ряд неудач, проиграв войны с Сардинским королевством и Францией в 1859 году, с Пруссией и Италией в 1866 году, что привело в конце следующего года к образованию Австро-Венгрии — дуалистической монархии, в которой Венгрия имела автономные права. Тютчев полагал, что это преобразование не спасет страну от неминуемого исчезновения с политической карты, ибо у Австрии ее ахиллесова пята находится повсюду «Австрия развалится и, как повешенный на дереве, будет задушена своей собственной политикой»{333}. До последнего дня своей жизни он так и не смог простить Австрии ее лицемерной политики во время Крымской войны и считал, что Россия должна поддерживать национально-освободительное движение славянских подданных Австро-Венгрии. Брат Эрнестины Федоровны барон фон Пфеффель славянофилам не сочувствовал и не скрывал своего беспокойства по поводу пророчеств глубокоуважаемого им Федора Ивановича: «Боюсь, дорогие друзья, что движение, которое поддерживает своим талантом ваш муж и отец, споспешествует прежде всего революции и может повлечь за собой волнения, опасные не только для Австрии, но и для всеобщего мира. Разве мало у нас в Европе уже сейчас поводов для потрясений, разве мало воспламеняющегося материала, чтобы была надобность подбрасывать в него еще и эти пылающие головни?»{334}
Бег времени продолжался, в избытке появлялись новые поводы для социальных и политических потрясений — и настоящее мучительно тревожило нашего героя. За два дня до начала Франко-прусской войны 1870 года Тютчев выехал из Петербурга в Карлсбад на лечение и, к счастью, успел проехать через Пруссию до официального введения различного рода ограничений для иностранных путешественников. «Война объявлена, — писал Тютчев жене 6/18 июля 1870 года из Варшавы. — Можно сказать, что это начало конца света»{335}. Он полагал, что поражение Франции неминуемо. Эта страна станет жертвой прогнившей современной цивилизации. Франция заслужила свое падение «глубоким внутренним разложением нравственного чувства»{336}. Однако методическая жестокость победителей, ужасающая «правильность» избиений и грабежей, угроза бомбардировки Парижа — всё это потрясло поэта. «Это гунны, ходившие в школу» — так сказал он о пруссаках{337}.