Все бы хорошо, все бы ладно, крепка Шуньга в вере и к церкви прилежна, а вот на остатки не обошлось без сучка. Как взошел поп со крестом на крыльцо к председателю Василь Петровичу и стукнул в колечко, никто не вышел ему на встречу. Толкнулся поп в дверь, не подается - на крепком запоре. И обиделся сразу поп - запираются, как от вора-цыгана.
Нахмурил тут бровь Епимах, - что за насмешку выстроил председатель, попа не пустил с праздником поздравить, пятно кладет на всю Шуньгу!
- Кто такой? - оглянулся поп на пустые окна.
- Есть такой у нас Васька, богобоец звать. На фабрику прежде ходил пильщиком. А теперь вот некуда с войны деваться - в деревню пришел опять. Ужо, опосле, поругаю.
Пошли с попом дальше и видел Епимах: поджал опять губы поп, как тогда на лодке, заторопился сразу уезжать, - обидели за-зря.
Уговаривал Епимах погостить еще на празднике - ничего не вышло. И уезжая, не благословил уж больше поп берег шуньгинский.
Зашел на обратно с берега Епимах к председателю, не забыть сказать, что не ладно так с попом выстраивать.
Да только засмеялся Василь Петрович:
- Много их тут народ обжирает! Павуков!
- Изобиделся, ведь, поп-то, из-за тебя уехал.
- Ну, значит, совесть имеет.
Сумрачно обвел глазом Епимах избу председателеву, картинки осмотрел.
- Который теперь царь-то наш? Не с жидов?
- С татар! - крикнул Василь Петрович.
- С тата-ар? Вот те беда!
Подождал еще, потом опять за старое:
- Ну, хошь бы для прилику пустил, не клал бы пятна на всех. Шел бы в тайболу пока, баба обошлась бы с попом на то время.
Тут председателева баба Марь зыкнула из-за печки сердито, - устье белила на самом празднике:
- Охота больно!
И опять засмеялся Василь Петрович.
Посидел еще немного Епимах, посмотрел, - послушал, как стругает ловко председатель новое топорище, баба гремит рогачом у печки, как тикают торопливые исполкомовские часишки в простенке, - ровно бы и не праздник совсем на улице.
Скучно стало Епимаху, зевотина напала, закрестил рот и, уходя, подумал:
- Ну злыдни, не свернешь! Не по-людски и живут-то, богобойцы, окаянные!
III
Звали по деревне Василь Петровича "богобоец" за то, что в девятнадцатом году бога убил.
Был у матки его благословенный старописанный образ - из пустыни сама вынесла - Спас-Ярое Око. Почитали на Шуньге тот образ особо перед всеми другими, молебны перед ним ходили служить в старухину избу, больным в изголовье ставили, порченых обносили. Как умирать стала старуха - завет дала поставить Ярое Око в часовню, а всю Шуньгу в память.
А тут как раз забежали из тайболы ребята, партизаны шуньгинские, и Василь Петрович середь них за главного. Схоронил он старую матку, а завет насчет Спаса отменил, не понес Ярое Око в часовню.
Снял с божницы Спаса, вынес на двор, поставил в снег и принародно убил из ружья. Выпалил Спасу прямо в переносицу, меж грозных, стоячих очей, треснула икона посередке. На остатки взял и ударил Спаса поперек колена, разлетелся Ярое Око весь на тонкие планки.
Приужахнулась Шуньга, да что поделаешь, ребята были тогда в силе. Постояли старики, посмотрели только, как ползают по снегу спасовы черные таракашки, да с тем и ушли. С тех пор и звали Василь Петровича
богобоец.
Шибко были в силе тогда ребята, никого знать не хотели, расхаживали с тальянкой по деревне:
Кирпичом по кирпичу,
Разуважим богачу.
Стариков не слушали, все дела забрали в свои руки, по своему уму застаивали Гледунь от белых бандитов.
Застоять-то застояли, да только назад не пришли. Пришел домой один "богобоец" Василь Петрович, чтоб
рассказать Шуньге про честно погибших своих брательников.
Как вышли они в разведке на лесной блокгауз, хотели без шуму отбить, подобрались уж под самую стенку, да запутались четверо в невидной проволоке и пристукало их под пулеметом. Еще один на стенке был заколот, двое стенку перескочили и назад не пришли, только один Василь Петрович успел залечь, на опушку отполз.
Он узнал тогда, что в жизни жальче: не отца, не мать потерять, а боевого, верного товарища.
Пять часов вылежал он в лесном сумете, слышал стонущие голоса брательников своих и друзей и не мог притти к ним на помочь.
До утра из-за оледенелой стены блокгауза верещали пулеметы, пули секли ветки над головой, чвакали в сырые еловые стволы, вздымали белый снежный дым, как в злую пургу.
Под утро, чуть засинело в лесу, уполз он назад и не слышал больше зовущих голосов, успокоились брательники на - все. Тогда он сказал первым словом: "Смерть. Смерть за смерть!" А после, как узнал, что Кирика да Митрея спустил живком под лед полковник с котиными усами, прибавил еще: "По десять смертей".
Он был грозный партизан, волком бешеным рыскал по тайболе, враг не раз обмирал при его имени. И дошел он с ружьем своим до самого океанского берега; стала опять Гледунь честной рекой. Тогда прибежал он по крепкому весеннему насту на Шуньгу, закинул лыжи на подволоку, а цельный бердан повесил под матицу.
И память о брательниках хранил крепко. Памятник поставил, - заказывал на Устье точильному мастеру, - сделал, как требовалось, из цельной белой плиты, и звезда сверху. На плите было выведено густой синькой: