Перед пленом вавилонским евреи перестали даже праздновать Пасху, и только при Эздре и Ноэмии у отпущенников из Вавилона восстановляется служение Богу Единому и строится великая синагога, затем учреждается синедрион, появляются раввинизм с его Талмудом и первые зачатки кагала. Но увы! — все это было уже поздно… Храм выстроили, но огонь небесный уже не сошел на жертвенник, как при Соломоне, и в Вавилоне была утрачена не только скиния завета, но и самый древнеевреиский «священный» язык, сильно испорченный халдейскою примесью; в самые верования вкрались чуждые учения и толки, и самостоятельная государственная жизнь исчезла навеки. Позднее раскаяние и жажда вернуть утраченное заставляют евреев сосредоточить все помышления свои на прошедшем, чтобы в нем искать пророческих обетований и знамений для лучшего будущего; все надежды устремляются на ожидание Мессии… Но проходят века за веками, проходят целые тысячелетия, а Мессии нашего все нет как нет, и все еще Израиль его ожидает…
«А что, если он проглядел Его? Что, если Мессия уже давно пришел и еврейство не признало, отвергло Его, потому что пришел Он не в том внешнем блеске и не с тем наследием всемирного царства земного, какого оно чаяло в гордом своем самообольщении? Вот ужасная мысль, которая невольно закрадывается мне в душу и смущает мою еврейскую совесть. Что, если это так, если это уже «совершилось»?.. Как быть тогда? Куда идти, куда деваться? Во что веровать? В нигилизм с материализмом, или… во Христа?
«В нигилизм, конечно, легче всего. В нем есть к тому же некоторые заманчивые стороны, — социалистические идеалы, например, — но как осуществить их? Тем путем, что предлагал мне когда-то Охрименко? — С этим не мирится мое нравственное чувство. Говорят, идти в народ. Хорошо. Но с чем и в какой народ пойду я, и что скажу ему? Для русского народа я чужая, для здешних хохлов еще того хуже: я жидывка, пеявира, пеяюха, и что бы ни говорила им, что бы ни делала, мне не поверят и, в наилучшем случае, станут только смеяться надо мной. Идти к своим, к евреям и проповедовать им… что проповедовать? Освобождение от деспотического кагала, от Хевро, от коробочного сбора? — Но за такую проповедь свои же, в первом местечке, схватят меня, как безумную, и отправят в сумасшедший дом. А затем, вне социалистических идеалов, самый нигилизм — да что же в нем остается?.. Нет, голый нигилизм, сам по себе, слишком груб и черств, он претит моему чувству женственности, чувству изящного… Стриженые волосы, синие очки, отрепанная черная юбка, серый плед и в руках лекции эмбриологии, — все это мне противно, потому что в этом нет идеала, нет красоты, изящества, поэзии нет, а я страстно люблю и то, и другое, и третье, и со своей прекрасной волнистой косой ни за что не расстанусь.
«Мучительные вопросы духа и коса, — вот сопоставленье-то!..
«Да, но я говорю это как женщина и как женщина чувствую, что жертва в пользу внешнего безобразия была бы для меня невозможна. Идеал голого нигилизма — это Охрименко. Этим для меня все сказано.
«Итак, если не социализм, не нигилизм, то что же? Еврейский муж из здешних хасидских илуев или из венских рафинированных израэлитов? Гандель и гешефт в более или менее крупных размерах? Великолепная домашняя обстановка, роскошь и комфорт, но при этом уже самая прозаическая жизнь, без всяких идеалов и верований, кроме трех обязательных мицвот? — Нет, с этим я и прежде не мирилась, а теперь и подавно. И чувствую, что никогда, никогда не помирюсь.
«Но если ни то, ни другое, то что же?.. Боже мой, что же наконец остается?! Неужели…
«Нет, страшно и вымолвить!
«Это так трудно, с этим сопряжено столько горя и позора для тех, кого я так люблю, для моих добрых стариков… С этим надо одти уже на полный и окончательный разрыв и с ними, и со всем тем миром, в котором я родилась.
«Ах, хорошо бы ни о чем таком не думать!.. Хорошо бы, если бы не было для меня никаких таких вопросов и сомнений!..
«Но раз они явились, — куда от них денешься и как разрешишь их?
«Я чувствую, что очутилась вдруг на каком-то распутьи, и не знаю, в какую сторону двинуться?
«Но и так оставаться тоже невозможно».
…«Я решилась на крайне рискованный и, быть может, опрометчивый шаг. Обо всех своих мучительных сомнениях и вопросах, явившихся последствием прочитанных мною Евангелия и Библии, я написала письмо Каржолю, прося его совета, как мне быть, — потому что он первый подал мне мысль об этом чтении, сам натолкнул меня на него и, таким образом, стало быть, явился вольной или невольной причиной переживаемого мной теперь нравственного кризиса. Письмо вышло, быть может, несколько длинно, но написала я его сгоряча, от сердца и с полной откровенностью, — пускай же оно так уж и остается, как есть! Отправила по городской почте.
Не знаю, что теперь будет»…