— Ну и дом у него. Особняк. Архитектор Шпехтиль[19]
строил. Конюшни тоже, все в стиле, как этот стиль-то называется — забыл. Все по последней моде. Был я у него, ну прямо роскошь. Достал он это из стеклянного шкафа бутылку и наливает мне. Я ему говорю: «Не могу, — говорю, — Тимофей Саввич…» — «Что так?» — «Да ведь говею я, не подходит это теперь, спиртное…» — «Вот что… да…» — «А вы-то, — спрашиваю, — Тимофей Саввич, говеете?» — «Нет, — говорит, — в гласные баллотируюсь[20], некогда… Да и скажут: говеет… А теперь прогрессивное, говорят, настроение, так сказать, освободительное движение на полном ходу. Москва, как Галтимор, первая к старту прет»[21].— Очень интересно это, — говорю я ему, — а от чего, — спрашиваю, — вы освобождаться будете?
— Трудно это объяснить… — говорит он мне. — От многого освободимся. Впереди надо ждать: до автономной Московской республики докатимся.
«Их куда, — думаю, — заворачивает…»
— Да, — говорю ему, — тяжести большие на себя возьмете. А вот охрипши что-то вы, знать, простудились?
— Нет, не простуда у меня, — это от речей. Говорить много приходится. Вот Чентоков привык… говорит и говорит, чисто за прилавком аршином ситец отщелкивает. Спакович тоже мастер говорить. С маслом шампанское с утра пьет. А я с маслом не могу. Отрыжка берет. Говорить начнешь, а икота одолевает. Демосфен, говорят, оратор греческий, камни в рот в этом случае набирал. Ну, дак это греки. А я пробовал, набрал голышей в рот — ничего не выходит. С одним вот камешком во рту и то ясно не скажешь, положим: «космополит» или «эмоционально»… Ни черта не выходит…
— И верно. Теперь мода: слушаешь оратора, вот говорит… и столько этих новых слов, что не разберешь нипочем. Что такое? «Дуэлизм несознательной сфикции…» Что такое, думаешь? Ну, а потом за завтраком в «Эрмитаже» спросишь рыбную солянку; как-то даже неловко, уж очень просто выходит, серо… А после этих речей долго в голове будто кто-то как кубари гоняет. Конечно, нельзя отставать никак от века. Серо у нас, нет эдакого-то, что за границей. Половой Егорка «ваше степенство» меня зовет. Эдакого звания и вовсе нет. Я его ругал: не зови меня степенством, а он выдумал: «Семга у нас, не прикажете ль подать, икра первой гильдии, расстегаи рыбные с вязигой, уха стерляжья, жареные снетки белозерские, все первогильдейское». Вот ведь что, угодить хочет капиталу. Только звания коротки, почему внутри мал мала. «Сиятельство, светлейший, высокопревосходительство» — этого уж нету. С капиталом то тем, то этим балуются, хочется чем ни на есть на высоту народного расположения вступить. А настоящего почету нет и нет. Вот что…
— Отец мой и дед собственным умом в дело ударились. Значит — зачали щетину мыть, ну и щетки изготовлять. Ну, дед мой, значит, заведение щеточное завел у нас в Пеньделке. Ну и у моего отца дело пошло как надо. Только капитал начал расти, фабрику открыли. А грамоте знали мало. А у меня сын Сережа растет. Значит, в реальное к Воскресенскому определился, здесь, в Москве. Живу я в Рогожской. Надоумил меня один: возьми, говорит, к Сергею-то, в репетиторы, студента — помочь ему. Ну, я и позвал, чтоб к экзамену готовил. Дело было весной, что сейчас. Ну, пришел студент, такой долгий, из себя худой, волосы большие, человек скромный, ученый. Он с Сережей занимается. Пускай, думаю, учится, не такой будет серый, что мы. Все же надо при капитале разное такое… Ну, значит, Сережа учится, говеет. Пост. Все ладно. Экзамен пришел. Хорошо. Только Сережа мне и говорит:
— Вот что, — говорит, — папаша, я в Пеньделку не поеду, мне, — говорит, — эти щетки ваши ни к чему. Потому, что мы, — говорит, — с Петром Афанасьевичем, — со студентом-то, значит, — совсем наоборот думаем. Я, — говорит, — папаша, толстовцем стал. Граф сам лапти плетет и носит, и сапог не чистит. Это, — говорит, — не надо, и фабрика наша ни к чему.
Я слушаю и думаю, что с Сережей стало, как его студент этот в две недели обработал. Как быть, думаю, ума не приложу. А Сережа день ото дня все серьезней становится. «Что мне, — говорит, — папаша, щетки эти, суета сует». Подумал это я, долго думал… Дело, конечно, фабрика щетинная… Подумал: а может, «правда» в Сережу вошла. Щетки, пожалуй, и верно, суета сует, без щеток народ живет. Забота тоже — сапоги чистить. На эти щетки сколько я труда, заботы положил, жизни своей мало видел, все в деле находился… Думаю, и правильно, суета сует… Ну и продал я фабрику. И поехали мы с Сережей и Петром Афанасьевичем, который уж кончил курс лекарем, за границу — посмотреть, как там люди живут. Видим, города хорошие, везде щетки есть — сапоги чистить. В лаптях никого не видать. Сережа-то и говорит Петру Афанасьевичу. А тот себе щиблетки купил с пуговками.
— Вот вы, — ему Сережа говорит, — лапти какие купили…
Дальше — больше. Вот они ругались. А Сережа, когда мы вернулись, поехал в Пеньделку и фабрику опять назад вернул, с Петром Афанасьевичем помирился и место ему при фабрике дал. Тот-то — доктор — и говорит: