Об руку со Скарлетт Йоханссон, ну, то есть с Жанин Фукампре, вы стали другим. Вы стали ее.
И найдя наконец ответ, они становились несчастными, а порой жестокими.
Артур Дрейфусс уснул на диване, как раз когда Жанин Фукампре спустилась из спальни. За окнами занимался пятый день их жизни.
Жанин Фукампре подняла соскользнувшее на пол одеяло, накрыла им механика, бережно, как мама, и вздрогнула при мысли, что с ее девяти лет, с ванны и фотографа-свина, родная мать ни разу не обнимала и не согревала ее. Что никогда больше ей не пришлось выплакаться на ее плече и никогда с тех пор не была она маленькой девочкой.
Она вскипятила воду для «Рикоре» (они еще не купили настоящего кофе, еще не ходили за покупками, как делают это для дома, где живут вдвоем); размочила в нем два сухарика (без масла и варенья, все по той же причине и потому, что двадцатилетний парень, который живет один, увы, не лучший сам себе кулинар).
А потом она стала смотреть на него.
С того дня, когда на автостраде А16 перевернулась цистерна с молоком, залив ее белизной и заставив водителя фургона турне «Пронуптиа» сделать крюк, который привел их в Лонг, к ее судьбе, Жанин Фукампре была влюблена в него и тосковала по детскому смеху.
В ту самую секунду, когда она его увидела, она полюбила в нем все. Его походку; его неуклюжее тело, утопавшее в рабочем комбинезоне, его руки, черные от масла, словно в кожаных блестящих перчатках, сильные, как ей показалось, руки (недаром же он был сыном лесничего-браконьера и ловкого рыбака); его красивое лицо, такое красивое, почти женское порой, без тени надменности; он как будто даже не знал, что красив; да, она почувствовала себя в тот день круглой дурой, маленькой девочкой, явившейся на край края света (
Забыть детское тело, рассеченное объективом фотоаппарата. Непристойность. Крупные планы. Лоно, тончайший, не шире волоска, надрез. Предательство тех, кому полагается вас любить. Потерянность, страх. Я ненавидела тебя все эти годы, мама. Я ненавидела твое молчание. Оно крутило мне нутро. Резало кожу. Делало больно. Я втыкала иголки в губы. Хотела замолчать. Как ты. Я молилась, чтобы он бросил тебя ради тысячи шлюх, моих ровесниц. Я хотела, чтобы ты умерла. Одна. Чтобы ты была безобразна и воняла салом. Скажи мне, что ты меня любишь, мама, хоть немножко. Скажи мне, что я чистая. Что у меня будет прекрасная жизнь. На, возьми мои руки. Смотри. Я выучила вальс, польку, карманьолу, я могу научить тебя, мама. Давай станцуем вдвоем. Я скучаю по твоим поцелуям. По звуку твоего голоса.
Забыть лекарства, которые отупляют и лишают сил. Бежать от накатывающего порой желания принять сразу всю упаковку, чтобы уснуть, как прекрасная Мэрилин Монро, как трогательная Дороти Дэндридж[63]. Уснуть – и остановиться на заре благодати. Растечься бледной акварелью. Исчезнуть, улететь; лететь до тех пор, пока не найдешь где-то там, в небе, теплые руки белокурого пожарного, и выплакать наконец все свои слезы. Во мне столько слез, что можно наполнить реку. Столько воды, чтобы потушить все на свете пожары, чтобы ты не сгорел, мой папочка. Чтобы ты не умер. Не оставляй меня хоть ты. Мужчины злые, злые, и чтобы они исчезли, должна исчезнуть я. Себе, себе самой должна сделать больно. Папа. Мне больно.
И однажды, в ночь конца всего, за которой не бывает рассвета, когда Селин Дион пела по радио трогательную песню:
Ее вырвало отвращением ко всему; ужасом, мраком.
Песня удержала ее. Песня не дала упасть, и Жанин Фукампре в ту ночь поняла, в чем ее спасение: вернуться туда, в день, когда она увидела его.
Своего ангела.
Она приехала в Лонг на следующий вечер. В 19:47 минута в минуту она постучала в дверь Артура Дрейфусса, вымотанная, с грязными волосами, с запавшими глазами. Но живая.
Жанин, Скарлетт и Артур
ПП предупредил их по телефону за несколько минут.