А к комнате, в свою очередь, прилагался дом, увенчанный причудливыми башенками и оттого похожий на замок. А неподалеку от дома располагались его собратья — одни в виде правильных геометрических фигур, другие в переплетении ажурных арок, третьи — схожие с насупленными осенними грибами. Конгломерат домов носил изящное, но вместе с тем строгое имя — Город. Он был полон проспектов и улиц, переулков и широких авеню, он сверкал огнем реклам, отражающихся в стеклах, он пропах ароматами хорошей пищи, цветов и благовоний. С высоты, из пределов, где зарождается космос, город выглядел причудливой блеклой кляксой, оброненной неряшливым пером на яркую гладь полей, лесов и изумрудно-голубых луж и лужиц, одни из которых были озерами, а другие — морями. Клякса разбрасывала едва различимые паутинки дорог к другим таким же кляксам, и вся эта нашитая на яркий фон череда клякс создавала хаотичный, но вместе с тем правильный узор на поверхности шарика, именуемого планетой. Планете не приходилось скучать в одиночестве, ибо ее окружали восемь товарок, заодно с нею крутившихся вокруг звезды, по обыкновению называемой Солнце. И были еще другие звезды, ровным счетом четыреста двадцать одна тысяча четыреста сорок три, составляющие созвездие Победителя. А кроме Победителя поблизости находилась Чаша, из которой словно выплеснулось молоко — то была туманность, прячущаяся в двадцати тысячах парсеков позади, — Альбинос, Сводня, Дельфин, Сорока, Прыгун и еще три тысячи двести тринадцать созвездий, образующих Галактику, помеченную скучным кодовым номером S1900826.
И галактики не были одиноки. Никто не пытался всерьез их описать и сосчитать — человек, наконец, понял, что не стоит дерзать определить неопределимое. Ибо все это есть гордыня, а гордыня есть честолюбие, очень дурное качество в мире, где каждый живет для всех. Нужно быть слишком честолюбивым, чтобы считать галактики, но нужно быть поистине безумным, чтобы попытаться понять Вселенную. В ней заключено все! Вы уловили мою мысль: это такое, что не понять, не измерить, не выразить.
Могу сказать лишь одно — посреди Вселенной стоит кресло. Самое обычное кресло — большое, черное и удобное. И каждый день, ближе к вечеру, в кресло садится человек. Самый обычный человек — не высокий, но и не низкий, не толстый, но и не худой, с лицом не отмеченным ни красотой, ни уродством, со лбом, над которым уже намечаются залысины. Такие обычно не запоминаются. Они не рождены для того, чтобы запоминаться, напротив, они существуют, чтобы быть незамеченными. Мало кто знал этого человека в лицо, далеко не все знали его имя, но каждый знал, что он существует, а если и не знал, то подозревал в глубине сердца, ибо этот человек просто не мог не существовать.
Каждый вечер, за редкими исключениями, он приходил и садился в свое кресло. Он закуривал большую вонючую сигару. Повинуясь мысленному импульсу, из приставленного прямо к окну небольшого стола вылезал плоский, словно свернутый вдвое лист бумаги, экран, немедленно начинавший пятнать свою пепельную шкуру ядовито-желтыми строками информации. Они стремительно неслись справа налево, и человек столь же стремительно ловил их глазами. Время от времени он замедлял бег строк и делал краткую, лишь ему понятную пометку. В результате он знал все, что случилось за прошедший день в мире, одними именуемом Пацифисом, другими — Системой, а третьими — Матрицей. К нему поступали сводки о сборе урожая на Катанре и о количестве урана, добытого на рудниках в созвездии Льва, донесения о хитрой интриге, затеянной министром-наместником Чегеры. Он знал решительно все. Решительно! Ибо только абсолютное владение информацией даровало власть, о какой он мечтал.
Человек был честолюбив. Вернее, он был непомерно честолюбив, и честолюбие подстегивало его, заставляя вожделеть власти. Ибо лишь власть, и ничто более, способна удовлетворить даже самое гипертрофированное честолюбие. И человек шел к власти, шел неспешным, размеренным шагом, крался неприметно для окружающих.