Ну и последний в моем раскладе — лейтенант Висляков. Именно рядом с ним сейчас сижу я и обнимаю его могучую потную шею. Потому что Вислый и есть тот самый капитан Грей, который увезет на алых парусах свою Ассоль из этого бестолкового городишка. Хотя у Грина как-то все неоднозначно. Этот самый Грей на корабль с алыми парусами Ассоль-то взял, но о женитьбе нигде речи не шло. Я еще когда девочкой смотрела этот фильм, то недоумевала: ну взошла Ассоль на пароход с алыми парусами, куда ее позвал подозрительно красивый Василий Лановой, ну а дальше-то что? «Поматросили и бросили», — как говорит тетя Маша? Так это опять про меня.
Но теперь все будет по-другому. Поэтому я и стараюсь так сегодня для молодого коммуниста Николая Вислякова. Партия говорит: «Надо!», комсомол отвечает: «Есть!». Амуниция на мне боевая — вьетнамские нейлоновые ресницы, накладные ногти кроваво-красного цвета, югославский бюстгальтер-душитель и пояс штангиста с пряжкой, усыпанной китайскими бриллиантами. Прямо не Люсьен, а трансформер какой-то. И духи на мне «Пани Валевска» — тетя Маша подарила на мой день рождения. Полгода с зарплаты откладывала, купила их через знакомую в Краснокаменске. Краснокаменск — закрытый город недалеко от Борзи, пускают туда только по спецдопуску. Чем они там занимаются, я не знаю, но в магазинах там есть то, что Москве и не снилось. Расплакалась еще тогда тетя Маша чего-то. Протянула темно-сиреневый узкий флакон, а потом отвернулась и заплакала. Может, представила, как среди запахов пота, сломанного унитаза, носков и пролитой водки будут пахнуть свежие фиалки «Пани Валевска» на ее племяннице. Сюр какой-то с этими духами. Как и мой волшебный поезд из сиреневой дымки на борзинской станции.
Колян мой тоже приоделся по случаю: потертые треники с пузырями на коленах и какая-то фуфайка поверх голубого офицерского нижнего белья. Под трениками, наверное, такого же цвета офицерские кальсоны. Колян уже наорался вдоволь и теперь сидит тихо, уставившись на мое колено в капроновых колготках. Даже положил на него свою потную ладонь.
Капрон неприятный для ноги. Нога от него жутко потеет, да и холодно на улице. Вон Бурятка — в шерстяных рейтузах. Удобно, лаконично, функционально. А я в капроне. Это потому, что задачи и цели у нас теперь с Буряткой разные. Бурятка пришла погулять, а я здесь по делу. Потому что теперь знаю волшебное слово. Знаю с того самого странного дня, когда мне приснился чудесный поезд и тетка-стоматолог сказала мне: «А теперь, деточка, придется потерпеть». Только пока я этого слова никому не скажу и потерплю, если надо. Да и предназначено волшебное слово не этим потным самцам, а совсем другим людям, солидным мужчинам с двумя просветами на погонах.
Танцы в восьмой квартире уже закончились, на столе остались одни объедки, водка вся выпита, натруженный магнитофон замолк. Праздничный вечер тихо катился к своему финалу.
Лось взял гитару и заскрипел свои странные песенки. Музыкальная фея явно не стояла у его колыбели, поэтому у Лося получается какой-то малохольный речитатив.
Плейшнер, с трудом составляя фразы заплетающимся языком и жестикулируя пальцами, говорит сидящей рядом Чесотке:
— Вот мой комбат, Галимов, спросит меня: «Лейтенант Плешаков, почему вы не были двое суток на службе?» А я ему: «А вы уберите сначала педерастов из части! Развели педерастов, как я приду на службу?» Вот ты как думаешь? — спросил он Чесотку.
— Гнида твой комбат, конь педальный! — брезгливо скривилась Чесотка. — Сам, наверное, дятел[10].
— Дятел, — утвердительно кивнул головой Плейшнер.
— Ну да! Развели дятлов, а я должен ходить на службу? Ты знаешь, как я тебя уважаю? Я же хотел быть тренером по плаванию. И невеста была у меня в Минске, Света. Вон ее фотография висит. Мастер спорта по гимнастике. Погибла в автокатастрофе на двадцатом километре минского шоссе.
— Не паси вола, Плейшнер, она же приезжала к тебе недавно, — сказала Чесотка. — Центровая такая девочка.
— Да, приезжала. Вроде она. Точь в точь, как она, не отличишь. Но я чую…
Лось отложил гитару и что-то бормотал, наклонясь к Шпале:
— Все пошло к черту! Я пьян, грязен, гнусен! Что мне осталось от одиночества? — Только самоуслада гнусностью и грязью… Это он растлил меня, будь он проклят! С этого и началась омерзительная душевная каша: пьянство, девчонки, скандалы, швырянье денег и поливание всего этого кошмарным соусом с кровушкой, — переживание под музыку. Вот что тянуло меня к Михаилу Михайловичу: он с упрямой сосредоточенностью, с блаженной, кривенькой улыбочкой изживал самого себя, горел в собственном чаду. Огонек был странненький — шипел и чадил, но Михаил Михайлович иного наслаждения не знал[11].