— Даже не знаю. Рассказ не рассказ, а что уж вылилось из души…
Из брючного кармана достал листы линованной бумаги, сложенные вчетверо, и, подавая, вдруг потупил глаза.
— Вы уж не судите… строго.
Мария Федоровна села на стул перед зеркальным трельяжем и, развернув листы, вслух прочитала заглавие:
— «Человек». Интересно.
И впопыхах, будто ей с секунды на секунду могли помешать, полетела глазами по строчкам, перескакивая с одной на другую:
— «В часы усталости духа… я вызываю пред собой величественный образ Человека.
Человек! Точно солнце рождается в груди моей, и в ярком свете его, необъятный, как мир, медленно шествует — вперед! и — выше! трагически прекрасный Человек!
Идет он, орошая кровью сердца свой трудный, одинокий, гордый путь…»
— Почему Человек одинокий? — кинула глаза на автора, который сидел неподалеку и мял обвисшие усы.
— Так уж получилось… Человек и Мысль, спутница всей жизни, его свободная подруга.
— Сво-бод-ная, — повторила Мария Федоровна, снова уткнувшись в исписанный лист. — Это хорошо! — И опять, дыша глубоко и взволнованно, повернулась грудью к Горькому. — Ритмическая проза. Я бы сказала, поэма в прозе. Теб… — Поспешно поправилась: — Вам всегда это удавалось.
Она перевертывала страницу за страницей и не слышала, как Горький прошептал:
— Я покурю… за дверью.
Вот и последние строки: «… Человеку нет конца пути! Так шествует мятежный Человек — вперед! и — выше! все — вперед! и — выше!»
Мятежный — он сам. Идет все вперед, все выше и выше.
И вдруг ахнула — чуть ниже текста была приписка:
«Кладу эту вещь к Вашим ногам — каждая строка ее кусочек моего сердца. Крепкое оно было, сердчишко, а сейчас — Вы можете приказать вырезать из него каблучки к туфелькам своим, и я только был бы счастлив этим!»
Кровь прихлынула к лицу, обожгла щеки, дрожащие пальцы прижали лист к груди, и на стекло, которым был покрыт гримировальный столик, посыпались слезы. Долгожданное счастье, казавшееся зыбким миражем в пустыне Жизни, переполнило грудь. Не утирая слез, повернулась к стулу, где он сидел. Стул был пуст.
«Ушел!.. Неужели не чувствовал?.. Неужели боялся, что я не приму этих суматошных слов?.. Чудачок! Сердце на каблучки?! Да оно же, его большое сердце, нужно мне живое. И навсегда. — Взглянула на строчки, слегка расплывшиеся от слез. — «… к Вашим ногам». Почему не «к твоим»? Не решился одним махом разорвать ту невидимую преграду, которая до сих пор отделяла его от «чужой жены». Фу-у, какое противное слово! Буду, буду его женой. Пусть невенчанной, а женой. Для его и моего счастья. Для его работы. От меня отвернутся знакомые? Пусть отвертываются. Не нужны мне такие знакомые. Перед всеми ханжами пройду с гордо поднятой головой, «свободная подруга Челове…».
В дверь постучали. Мария Федоровна, поморщившись, откликнулась:
— Одну минуту. — Уронила лист на столик, встала, утерла слезы. — Войдите.
Вошел Савва, увидев влажные от слез, раскрасневшиеся щеки, извинился:
— Я, кажется, не вовремя… — Поцеловал ее дрожащую руку. — Кто мог вас обидеть?
— Никто. Я так… сама.
— А это что? — указал глазами на последний лист рукописи. — Алешин почерк. Можно взглянуть?
— Конечно. Вы же свой…
Прочитав приписку, Морозов затаенно перевел вздох.
— Так, так… Можно было ожидать…
Из кармана фрачных брюк достал праздничный золотой портсигар (в будни носил вырезанный из карельской березы), взял папиросу и сунул ее в губы не тем концом. Отвернувшись, выплюнул табачные крошки.
— Извините… Я забылся, не спросил разрешения. — Смял папиросу. — А теперь вот и курить не хочется. Я, — продолжал с горячим придыханием, — первый поздравляю вас. Желаю большого счастья, хотя и подозреваю, что оно не всегда будет безоблачным. — Снова поцеловал ее горячую руку. — Одного опасаюсь — не бросили бы вы наш театр, не увез бы вас Алешенька куда-нибудь далеко.
— Театр для меня жизнь, как… как для Алеши литература, — сказала Мария Федоровна, успокаиваясь, будто между ними все уже было решено.
Веселились до утра. За старый год пили шустовский коньяк и крепленые вина. Станиславский поднял тост за Чехова и Горького, за их новые пьесы, весьма желанные для театра. Мария Федоровна, чокнувшись с драматургами и расцеловавшись с Ольгой Леонардовной, сидевшей возле нее, осушила рюмку до дна.
Перед двенадцатью полетели в потолок пробки шампанского, тостам и взаимным поздравлениям не было конца.
Танцевали; затаив дыхание слушали Шаляпина — «Эй, ухнем…», всем застольем пели: «Из страны, страны далекой, с Волги-матушки широкой, ради славного труда, ради вольности веселой собралися мы сюда…»