— Похороны послезавтра. В десять утра придет автобус. Поехать могут все желающие. Ироида так решила. Представляете, у него оказалось трое детей. Кто бы мог подумать? Ведь навещал его только сын. Одна дочь, правда, живет в Ленинграде или как он там теперь называется, а другая здесь, в Москве.
Подхожу к стенду памяти. Вот он, Философ Иваныч, сидит на скамейке в своем элегантном длинном песочного цвета плаще, смотрит не в объектив, а куда-то вдаль… В октябре он подарил мне букет из кленовых листьев, они, засохшие и скрюченные, до сих пор стоят у меня в кабинете.
Как-то я спросила старика, боится ли он смерти.
— Смерть — подвиг сознания, — сказал он, — корень мер от слова мера. Умереть — значит обрести меру, гармонию с самим собой и вселенной.
— А что такое, по-вашему, мера?
— Мера — абсолютная полнота без излишества. Смерть — ощущение абсолютной полноты существования, красота бесконечной цели, вечная радость незавершенности. Помните, что говорил по этому поводу Эпикур? Его три аргумента против страха смерти? Он считал, что корень человеческих несчастий в вездесущем страхе смерти. И предлагал бороться с этим так. Душа смертна, поэтому, когда мы умрем, мы не будем осознавать этого, а следовательно, нам нечего бояться. Кроме того, раз душа смертна и в конечном итоге рассеивается, то и смерть есть ничто. А ничто не может иметь никакого значения. Согласны? И наконец — аргумент симметрии. После смерти мы погружаемся в ту же самую бездну, в которой пребывали до рождения.
— Но все это при условии, что душа смертна… Вы же так не думаете?
— А если бессмертна, тогда тем более бояться нечего. Жизнь-то будет продолжаться, только уже, возможно, на более тонком уровне.
— Интересно, — задумалась я, — почему Эпикур считал темноту до рождения менее страшной, чем после?
— Неужели не понимаете? — прищурился Философ Иваныч. — В одном случае есть возможность рождения, в другом — вряд ли.
— Логично. Однако ни то ни другое никто подтвердить не может. Мне ближе позиция американского психотерапевта-экзистенциалиста Ирвина Ялома. Он говорит о «волновом эффекте», концентрических кругах влияния. Проще говоря — круге добрых дел. Это то, что мы оставляем после себя, не важно, в какой форме, — какие-то крупицы мудрости, опыта, утешения, которые перейдут к другим людям и помогут им жить, и жить более счастливо. Я понимаю, это похоже на позицию идеалиста…
— А вы не думаете, Анастасия Александровна, что идеалисты необходимы обществу не менее и даже более, чем циники, которых предостаточно? Ведь идеалист — он кто? Тот, кто позволяет себе мечтать, несмотря ни на что. Тот, кто дерзает хотя бы мысленно изменить мир. Разве это так уж плохо?
— Это прекрасно. Но не слишком действенно. Реально-то почти ничего не меняется…
— А вот здесь я с вами не согласен. Помните про камень, брошенный в пруд? Круги-то по воде пошли…
В моем кабинете все еще звучит один из наших последних разговоров.
— Знаете, к чему нам всем необходимо стремиться? — Философ Иваныч крутил в руках статуэтку японки в кимано, несколько лет назад подаренную мне мужем.
— К тишине и одиночеству?
— К подлинности.
— Что вы имеете в виду?
— Сейчас время сплошных суррогатов. Эти все генетически модифицированные продукты питания. В искусстве — легкорастворимый, как суп из пакетика, масскульт. В чувствах людей — занятия любовью вместо самой любви.
Но, надеюсь, рано или поздно мы устанем от этой мертвечины, от этой фальши, и нам, как воздух, станет необходима подлинность. Под-лин-ность. Понимаете, о чем я?
Я понимала.
Оказалось, Федора Ивановича в «Кленах» любили многие. Желающих попрощаться набился полный автобус. К моему изумлению, поехала и Ироида.
— Вы-то зачем едете? — воззрилась она на меня.
— А вы?
— Честно говоря, я неплохо относилась к старику, — заведующая помолчала. — Он всегда делал мне комплименты. А однажды, когда еще был помоложе, помог переставить мебель в моем кабинете.
Гвоздики не пахнут, но я всю дорогу чувствовала, как в автобусе витал запах этих чопорных цветов смерти.
В гроб Федора Ивановича положили охапку бордовых роз, купленных мной.
Могильщики, два хмурых, пропитых мужика нетерпеливо переминаются в сторонке, ожидая после тяжелой работы на морозе законного денежного вознаграждения. Плюс по две бутылки водки на брата — запить легкое чужое горе.
Каркают кладбищенские вороны, дует мертвый ветер, порхает задумчивый снег.
Гроб выставлен возле вырытой могилы для прощания. Подходят сын усопшего и обе его дочери. Одна — прямо с поезда из Санкт-Петербурга. Та, которая из Москвы, зачем-то поправляет отцу воротник белой рубашки. Сын наклоняется для поцелуя и, мне кажется, что-то шепчет покойнику на ухо.