Эта литература «на излете» общественной ситуации 70-х — первой половины 80-х годов порождена и вскормлена ею. Именно тогда, когда общество охватила болезнь распада духовной мускулатуры (уже хорошо формировавшейся к началу шестидесятых), когда интеллигенция начала испытывать чувство безнадежности каких бы то ни было усилий (ибо, казалось бы, после XX съезда время уже не могло повернуться вспять, а оно все-таки поворачивалось, но уже в каком-то фарсовом варианте), только самостоятельный, сильный, мощный талант, как, скажем, Юрий Трифонов, мог писать — нет, не о городе, нет, не о городской интеллигенции, хотя и о ней тоже, —
В двенадцатом номере журнала «Знамя» опубликован рассказ Ю. Трифонова «Недолгое пребывание в камере пыток». Это один из рассказов последнего цикла, над которым работал писатель незадолго до смерти, — цикла «Опрокинутый дом».
Небольшое отступление. В беллетристике, о которой шла речь выше, исповедальный и проповеднический моменты практически отсутствуют. Авторская позиция выражена или очень бледно, или, напротив, средствами откровенного морализирования — в качестве «довеска» к основной беллетристической продукции. Как «deus ex machina» появляется, скажем, юная девица у Н. Катерли, читающая в финале мораль моложавому отцу ее возлюбленного.
Но в 1986 году была не единожды предпринята попытка открытого выхода к читателю — автор явился, так сказать, совсем без маски. Я имею в виду «Камешки на ладони» В. Солоухина («Новый мир», № 8) и «Год как день» («Октябрь», № 5) записи из дневника В. Гусева.
Печатание своих дневниковых записей или записной книжки — дело чрезвычайно щепетильное. Вот что пишет Белинский: «Не дело… выставлять себя гением и великим человеком, которого каждая строка интересна и важна для современников и потомства, это было дело других, когда смерть изменила отношения поэта к публике и публики к поэту, — а это дело выполнили издатели его сочинений». Классики относились к этим жанрам либо как к работе очистительной, которая должна быть скрыта от глаз публики; либо как к работе подсобной, тоже не рассчитанной на читателя. Ныне же литераторы легко знакомят нас со своими переживаниями и мыслями еще при жизни — а что как читатель не проявит к ним интереса
Но — шутки в сторону — все зависит конечно же от степени духовной наполненности, интеллектуальной честности, этической выверенности записей и миниатюр. Это «личный» жанр. Когда писатель уже заслужил высокий авторитет художника и мыслителя, то и «личный» жанр его — как личное клеймо мастера. Но попытки обнародования своих «записей» так помолодели, приняли такой массовый характер, что, боюсь, с них вскоре может начать свой творческий путь и какое-нибудь юное дарование… Такой жанр исключительно коварен, это жанр-предатель — ибо ничто так не раскрывает уровень духа писателя, как не опосредованное героем высказывание.
Это — тоже «слово» писателя, свидетельствующее о себе и о мире.
Для того чтобы сказать свое
Мысль о свободе творчества, о свободе воли художника известна. Мысль об опасности принятия позиции тоже достаточно популярна. Но так как перед нами дневник, по предваряющему предупреждению автора, «не эмпирический, а мыслительный и духовный» (!), то наберемся терпения. Какие же мыслительные и духовные высоты нам открываются?
«Белый и черный цвета не подвластны моде»;
«Человек разнообразен: вот истина, достойная внимания»;
«В любой миг моего существования я был отдан литературе»;
«Силы мои безграничны, но я инертен»;
«Односторонность и узость — вот беда»;
«Критик должен быть „выше“ — умнее — писателя».