Вспомним и детей у Достоевского — начиная с «вечного ребенка» Макара Девушкина (сама фамилия героя подчеркивает его невинность, «недовзрослость»), Неточки Незвановой, вплоть до бедного «идиота»-князя, непосредственного, как дитя, и как дитя же невинного и не защищенного ничем, кроме своей светоносной души; вспомним и Подростка, и Илюшечку Снегирева, и Колю Красоткина, и Лизу Хохлакову… Нельзя принять гармонию, построенную на слезе единственного замученного ребенка, — тем более нельзя, что ребенок-то этот сыном этой самой гармонии и будет (опять — Моцарт)… Так откликаются друг другу, перекликаются ситуации и мотивы; и уже вечный юноша, вечный сирота, пасынок русской действительности Лермонтов приходит на память, — пасынок действительности, но сын гармонии, сын великой русской Музы… И те герои, о которых никак не подумаешь — дети, тоже несут в себе вечный рай утраченного детства; так, вечное дитя — Обломов, которого и Пшеницына-то баюкает по-матерински в пуховой постельке. Нужны, ой как нужны были русской литературе герои взрослые, зрелые, дельные, — но любила она и рождала детей своих — трудных, по-детски упрямых. Открыт ясный ум Толстого для мужественного Андрея Болконского, но сердце его отдано толстому увальню, близорукому ребенку Пьеру и вечной девочке Наташе.
«Ах, умолчу ль о мамушке моей…»
Мать — больше чем женщина, что родила; это и «мамушка» — нянюшка, и родное пепелище, это и Москва, и Россия, но прежде всего — вечная русская Муза.
«…Люблю — за что не знаю сам», — а за что любят мать?
Но вернемся к нашему времени, которое переосмысливает этот прамотив в соответствии со своей духовной ситуацией. То, что от века справедливо воспринималось как трагедия, как нечто противоестественное, опрокидывающее и разрушающее закономерный, хотя и печальный, природный ход вещей (когда на смену одному поколению приходит другое), — гибнущее дитя, которому не может помочь даже мать, — уходит на периферию литературы. А то, что для иных веков казалось естественным ходом вещей — смена поколений, кончина родителей, — то, что воспринималось как
Увы! на жизненных браздах
Мгновенной жатвой поколенья,
По тайной воле провиденья,
Восходят, зреют и падут,
Другие им вослед идут…
Так наше ветреное племя
Растет, волнуется, кипит
И к гробу прадедов теснит.
Придет, придет и наше время,
И наши внуки в добрый час
Из мира вытеснят и нас! —
неожиданно переосмысливается. Естественное стало неестественным.
Этот мотив ярко выражен в стихотворении Олега Чухонцева, поэта, наделенного чуткой отзывчивостью на духовную ситуацию времени, — «…И дверь впотьмах привычную толкнул». Картина, возникающая в сознании поэта, — загробное виденье, как сказали бы в прошлом веке, духовное поминанье ушедших из жизни родителей, — переживается сыном как трагедия; не только трагедия смерти («и вздрогнул, и стакан застыл в руке: я мать свою увидел в уголке, она мне улыбнулась как живая»), но и как трагичность предстоящей жизни:
И всех как смыло. Всех до одного.
Глаза поднял — а рядом никого,
ни матери с отцом, ни поминанья,
лишь я один, да жизнь моя при мне,
да острый холодок на самом дне —
сознанье смерти или смерть сознанья.
И прожитому я подвел черту,
жизнь разделив на эту и на ту,
и полужизни опыт подытожил:
та жизнь была беспечна и легка,
легка, беспечна, молода, горька,
а этой жизни я еще не прожил.
Смерть матери накладывает на дитя невыносимое бремя вины и скорби. Или же — эта смерть высвечивает суетливый практицизм «детей», их конформизм, равнодушие, и — в конечном счете — обреченность.
Начнем с неочевидного.
В «Обмене» Ю. Трифонова (1969) все начинается с рокового заболевания матери, Ксении Федоровны Дмитриевой. Ее близкая смерть — страшная реальность и одновременно — экзистенциальная проблема, с которой сталкивается «дитя» — сын, Виктор Георгиевич Дмитриев.
Трифонов не обнаруживает явно онтологическую проблематику в своей повести. Она упрятана в столь прочную и многосоставную «бытовую» обертку, что и спровоцировало критику на «бытовое» же прочтение повести (борьба с «мещанством» и т. п.). Конечно же Трифонов, как писатель остросовременный, ставил в повести и актуально-социальные проблемы, о которых достаточно широко писали критики — с разных, порою прямо противоположных точек зрения. Но уже Б. Панкин в статье «По кругу или по спирали?»[31] отметил притчевый характер повести. Это станет еще более очевидным, если мы рассмотрим «Обмен» не в контексте «антимещанской» прозы, а сопоставим эту повесть с повестью другого прозаика, казалось бы, отнюдь не близкого Трифонову по своим идейно-художественным задачам, — с почти одновременно опубликованной повестью В. Распутина «Последний срок» (1970). То, что является фундаментальным основанием повести «Последний срок» — смерть матери и отношение к этой смерти ее детей, — так же характерно и фундаментально и для повести «Обмен».