Читаем Тогда, в дождь полностью

Gaudeamus, gaudeamus — со всех сторон грянули голоса, задребезжали стекла, замигали лампы — gaudeamus; это пение ему не раз доводилось слушать — когда-то, в детстве, знал он и слова gaudeamus; они звенели в ушах, гудели набатом, словно гимн земли обетованной — земли, на которую ему воспрещалось ступить, — далекой земли студенчества; черта с два! Она здесь, эта земля, она с ним, в этом зале, на балконе, в гардеробе, буфете (запахло, черт, печенкой), за кулисами этой сцены — всюду, где сегодня есть люди; и даже в том вестибюле с вениками и нахальными блюстителями порядка — тоже его земля, его, Ауримаса Глуосниса; уже никогда и никто ее… Никогда и никто слышите вы? Никогда и никто, хоть и урчит в животе, выворачивает все внутренности наизнанку, хоть кружится голова и рябит в глазах; а еще… эта грудь… закололо в груди, к дождю, значит… одна пуля приголубила… Что, доктор? Не болит, нет, все зажило; и никаких болей; кто же будет за меня учиться, доктор? Кто — за меня работать? На каком поприще? На любом. Главное — на важном. У меня важное дело, доктор, и если обращать внимание на всякие чепуховые царапины… Вот видите, ничего страшного, спасибо вам, доктор; к сожалению, там не было курортов, в снежных степях; в болотах; не было и здесь, знаю — но я был там; приходилось ли вам когда-нибудь ползти по болоту? Э-э… мне… А мне приходилось; и по болоту, и по насту, и по сугробам, а в Казани, например… Нет, бои там не шли, тыл, но и там я был; пол заляпан илом, вода чуть ли не по щиколотку, в дверь задувает север; война; и там была война, дорогой доктор, а нам хотелось спать — как и в мирное время, и лечь было негде — только на этот грязный, скользкий пол; ударило минус сорок, вскочили — не тут-то было, одежда примерзла к полу; ну и веселье, веселей не выдумаешь — живьем примерзли; потом Агрыз… И к черту все эти комиссии, все станции, лужи, сугробы — сгинуло все — сегодня ни следа не осталось, а есть только зал, эти люди, партер, президиум, сцена, балкон; только это gaudeamus, от которого раскалывается голова; жребий брошен, Ауримас, alea jacta est[3] — в свое время ты прилично знал латынь; если бабушка не перестанет ворчать…

Тут Ауримас запнулся, осекся — не слова, которых он не произнес, а мысли — глупы, донельзя идиотичны, ниже самого жалкого, рабфаковского уровня… Ну, что он ей сделает? Завяжет рот? Выгонит из дома? Смех! Кто запретит ей говорить то, что ей угодно и когда ей угодно? Во всяком случае, это будет не он, не Ауримас, ведь старуха… ведь как тут, милый друг, ни крути, как ни верти, а во всем городе она одна у него и осталась — без нее ни крыши над головой, ни жидкой похлебки не видать; о Сонате покамест лучше не думать… Тогда — о ком же? Ни о ком — gaudeamus, не думать ни о ком и ни о чем, Ауримас, ты поступил, как считал нужным, сам выбрал себе дорогу в жизни, никто не неволил; а раз уж выбрал…

Вон там, гляньте-ка, Раудис — тот, из прокуратуры; неужели и он учится — сам товарищ прокурор и поет… gaudeamus? Ну, да, конечно, сам товарищ прокурор, учиться никогда не поздно; распевает, а может, только разевает рот этот прокурор; Ауримасу даже почудилось, что Раудис издали кивнул ему; и он еще улыбнулся, точно этакому дружку-приятелю, с которым, можно подумать, не одна кружка пива выпита; ну, если уж сам прокурор… А на сцене, там… ректор, проректор. Грикштас — вроде бы он, редактор газеты, сидит, опустив голову — черная, густая, словно войлок, шевелюра; что ж, с Грикштасом мы как будто… Правда, редко, не отрицаю, но нет и надобности в частых с ним встречах, а больше… впрочем, и об этом тоже лучше не думать… gaudeamus!

Перейти на страницу:

Все книги серии Библиотека «Дружбы народов»

Собиратели трав
Собиратели трав

Анатолия Кима трудно цитировать. Трудно хотя бы потому, что он сам провоцирует на определенные цитаты, концентрируя в них концепцию мира. Трудно уйти от этих ловушек. А представленная отдельными цитатами, его проза иной раз может произвести впечатление ложной многозначительности, перенасыщенности патетикой.Патетический тон его повествования крепко связан с условностью действия, с яростным и радостным восприятием человеческого бытия как вечно живого мифа. Сотворенный им собственный неповторимый мир уже не может существовать вне высокого пафоса слов.Потому что его проза — призыв к единству людей, связанных вместе самим существованием человечества. Преемственность человеческих чувств, преемственность любви и добра, радость земной жизни, переходящая от матери к сыну, от сына к его детям, в будущее — вот основа оптимизма писателя Анатолия Кима. Герои его проходят дорогой потерь, испытывают неустроенность и одиночество, прежде чем понять необходимость Звездного братства людей. Только став творческой личностью, познаешь чувство ответственности перед настоящим и будущим. И писатель буквально требует от всех людей пробуждения в них творческого начала. Оно присутствует в каждом из нас. Поверив в это, начинаешь постигать подлинную ценность человеческой жизни. В издание вошли избранные произведения писателя.

Анатолий Андреевич Ким

Проза / Советская классическая проза

Похожие книги