Он еще больше помрачнел, и хотя бабушка ничего после этого не произнесла, Ауримас чуял, как в грезу опять вторгается действительность — просачивается сквозь все окна и двери; как-никак есть надо каждый день. И разговаривать с бабушкой — пусть даже о чем-то постороннем, и видеть, как все пуще хмурится ее озабоченное лицо, как тускнеют, угасают глаза; не свести концов с концами. И виноват он, двадцатилетний байбак, который сел на шею старой бабке;
И все равно Ауримас верил этим словам Даубараса — где-то глубоко, в самом потаенном уголке сердца; верил в этот слепящий пестроцветный сон, просто сил не было отказаться от него — Солдату нужны сны, писателю — мечты, потому что… Трудно сказать, что случилось бы, если бы не во что стало верить, — не стало бы снов, даже самые бодрые слова Мике (у него, кажется, опять был
— А, дружище рабфак! — услышал он и увидел его — хлыща в бакенбардах; Ауримас обмер — до того знакомым показался этот голос; студент отрастил пепельного цвета вислые усы, которые еще больше старили его. И весь он был сгорбленный, понурый. — Светлое грядущее нации!
Поутру, около одиннадцати, полупустой читальный зал был словно заполнен сумраком и мягкой сыростью, которую источали увешанные глиняными испарителями радиаторы; голос, как почудилось Ауримасу, внес ветер и стужу.
— Стало быть — культуру в быт? Вырабатываем самосознание?
Без лишних церемоний студент плюхнулся на стул рядом.
— Читаю, — Ауримас нехотя оторвался от газеты; статья была интересная, хотя речь в ней шла о том, что происходило далеко от Каунаса и очень уж высоко, там, где воздвигаются памятники. — А чем плохо?
Он поднес ближе к лицу газету, закрепленную на светло-желтой планке; он даже отодвинулся, нимало не интересуясь ответом; не взыщите, но тратить на вас время…
— Почему же… — обладатель бакенбард пожал плечами и оглянулся, точно кого-то высматривая. — Очень даже хорошо. Усердие поощрялось во все времена.
— Вот и займись, почитай.
— Мне-то зачем? Я агиток не пишу.
— Агиток?
— А ты как думал?.. Литературой эту вашу белиберду не назовешь.
Вот как! Ауримас взглянул на него: ну, конечно, тот самый: лицо точно обструганное, нос острый, пухлые губы. Бакенбарды смыкаются с вислыми усами.
А покамест…
— Ты-то… кто будешь? — спросил Ауримас.
— Не все ли равно тебе.
— По-моему, я тебя видел при писателях.
— Это тоже не столь важно.
— Я вот к чему: сам-то ты что написал — уж больно скор всех хаять.
— Во всяком случае, не агитки, будь спокоен.
— Тогда письма небось?
Выскочило неожиданно — Ауримас ужаснулся;
— Письма? — Обладатель бакенбард сверкнул глазами, холодными, как и его голос. — С чего ты взял?
— Тебе это подходит.
— Что именно?
— Письма строчить.
— Какие письма? — переспросили бакенбарды; голос дрожал — Заговариваешься, мой мальчик…
— Струсил?
— Я? Чего мне трусить?
— Выходит, есть чего — ишь напугался… Глаза выпучил. А я, между прочим, не привык спорить с утра…
И отвернулся, давая понять, что бакенбарды его больше не интересуют. И усы тоже. И тон, которым все говорилось. Еще чего! Это тебе не торжество с новичками, милейший, — будь это собрание сегодня, я послал бы такого распорядителя ко всем чертям; вошли во вкус! Нынче все равны; и если ты, усач, будешь цепляться… Поверх газеты он глянул на студента, который продолжал сидеть на прежнем месте и, медленно постукивая пальцами по столу, холодными глазами смотрел на стену перед собой; взгляд Ауримаса словно пробудил его ото сна.
— А хочешь? — спросил он, медленно поворачиваясь, уже без этого своего постукивания пальцами по столу. — Хочешь стать человеком?
— Человеком?
— Знаю, хочешь.
Он придвинул свой стул ближе; Ауримас положил на стол газету — опахало из желтой рукояти, со статьей, которая его интересовала; другие опахала повисли на полке близ двери; там ютился тощий, как гвоздь, библиотекарь — издалека блестели пуговицы его кителя; на студента с Ауримасом он не обращал внимания.
— Знаешь?
— Ты им не нужен.