Чаадаев рассматривает этот выбор как ошибочный. «В то время, когда среди борьбы между исполненном силы варварством народов Севера и возвышенной мыслью религии воздвигалось здание современной цивилизации, что делали мы? По воле роковой судьбы мы обратились за нравственным учением, которое должно было нас воспитать, к растленной Византии, к предмету глубокого презрения этих народов. <...> Выдающиеся качества, которыми религия одарила современные народы и которые в глазах здравого смысла ставят их настолько выше древних, насколько последние выше готтентотов или лопарей; эти новые силы, которыми она обогатила человеческий ум; эти нравы, которые под влиянием подчинения безоружной власти стали столь же мягкими, как ранее они были жестоки, — все это прошло мимо нас. <...> Сколько ярких лучей тогда уже вспыхнуло среди кажущегося мрака, покрывающего Европу. <...> обращаясь назад к языческой древности, мир христианский снова обрел формат прекрасного, которых ему еще недоставало. До нас же, замкнувшихся в нашем расколе, ничего из происходившего в Европе не доходило»[103]
.Философскую границу между православной и католической церковью можно наблюдать на карте Европы как разделение алфавитов, отмечающих, которая из церквей появилась на этой территории первой. Православие принесло кириллицу, а католичество латиницу. Русские, белорусы, украинцы, болгары и сербы пользуются кириллицей. Поляки, чехи и словаки используют латиницу.
Чаадаев был прав в том, что Россия заимствует приходящие извне идеи: на смену язычеству из Византии пришло христианство, которое в свою очередь сменил заимствованный коммунизм, впоследствии замененный импортом рыночного капитализма. Единственное, что он не учел — это факт, что заимствование всегда адаптируется к российской почве, на которой произрастает. Еще Дидро (1713–1784) в беседе с русской императрицей Екатериной Второй заметил: «Идеи, перенесенные из Парижа в Санкт-Петербург, приобретают иной оттенок»[104]
. Перевод М&К — хороший тому пример. Фатализм, предопределенность и мрачность — вот какие оттенки они добавляют к Толкину. И это всегда было характерной чертой русской литературы.М&К — представители «старой гвардии». Другие переводчики в своих менее политизированных версиях представляют новый уклад жизни, заимствуя из-за границы более свежие идеи. Если какой-то христианский писатель и открыл заново красоту языческой старины, то это был Толкин, а новые переводчики преодолевают раскол, описанный Чаадаевым, из-за которого идеи Европы оставались за пределами России.
Ясно, что такие идеи все же пробиваются. В своей вступительной статье[105]
к русскому изданию К. С. Льюиса «За пределы безмолвной планеты» и «Переландра» Яков Кротов суммирует роль надежды во «Властелине Колец»:Льюис выбрал первый путь, путь положительного богословия; Толкин второй. Мир Средиземья, который он создал в фантастической трилогии «Повелитель колец», на первый взгляд близок к миру языческому, к миру рыцарских романов. Но и язычники, и рыцари были отнюдь не внерелигиозны и не безрелигиозны. Язычники знали очень даже много богов, а рыцари могли поклоняться Христу, Перуну, Одину, Аллаху, Фортуне или, на худой конец, собственной силе. Герои Толкина удерживаются от обращения к Богу, Удаче или своей мощи даже тогда, когда все их к этому подталкивает. Их мир начисто лишен тех религиозных субстанций, которые заполняли мировоззрение язычников или героических эпосов. Его герои переполнены надеждой — но надежда эта возложена на абсолютно не названное, не обозначенное пространство, на пустоту. И — держится! Вот эта огромная пустота, совершенно гениально не названная — и есть Бог, более того — Бог Библии, Бог Льюиса, Бог Церкви.