Ребенок, то есть я, уже двадцатилетний верзила, не испытывая особого стыда, вслушивался в доносившуюся из гостиной брань, покуда не грохнула наружная дверь. И после этого, когда я вошел в гостиную, мать произнесла памятную фразу:
– Ну и подарочек преподнес он нам к Новому году!
– Что за подарок? – спросил я с невинным видом.
– Спутался там с какой-то…
– Не может быть, – сказал я. – Ты, как всегда, ему льстишь.
Мне кажется, главная ошибка матери состояла именно в том, что она пошла на этот скандал. И та, другая, использовав ее ошибочный ход, навсегда увела к себе бездомного мужика. Окончательно прибрала его к рукам.
Впрочем, отец сделал еще одну, последнюю попытку. Это был поистине самоотверженный поступок с его стороны, потому что особого желания вернуться к матери он, конечно, не испытывал. Но ведь всю свою жизнь отец старался доказать, что он человек долга, и нет ничего удивительного в том, что и в этот раз он нашел в себе силы продемонстрировать верность долгу. Он объявился дома на исходе сочельника. С двумя большими пакетами под мышкой. В одном была завернута индюшка, сквозь разорвавшуюся газету ее нетрудно было разглядеть. А что было в другом свертке, я так и не смог определить, потому что мать даже на порог отца не пустила. Решив точно соблюдать инструкции Цецы и моей тетушки, она прогнала его вместе с индюшкой и таинственным свертком. И это была ее последняя ошибка. Роковая.
Как всегда, во всем были виноваты военные советники – две душеприказчицы, которые с глубокомысленным видом обсуждали тактику боевых действий и внушали матери, наверное, самые несуразные ходы. В итоге вместо того чтобы ползать перед нею на коленях, старик потребовал развода.
Ни до, ни после развода он не вспомнил обо мне. Должно быть, забыл, что я существую, или ему было просто неловко. Все же нам представился случай увидеться. Даже трижды, и ничего тут удивительного не было, так как наши пути – мой в университет, а его – в редакцию – пересекались. Отец пытался держаться с достоинством, как было свойственно ему и прежде, но теперь это не получалось. Он весь как-то сжался, словно хотел спрятаться, утонуть в своем пальто, в давнишнем сером пальто, потертом и бесформенном, как больничный халат; взгляд отца, лишь мельком коснувшись моего лица, переметнулся в глубь бульвара. Отец сделал вид, что не замечает меня. Я – тоже.
Слепая любовь матери к отцу после развода сменилась столь же слепой ненавистью. А у меня именно теперь, и только теперь, появилось к нему нечто вроде симпатии – какое-то смутное сочувствие, не более того, но это было очко в его пользу, если вспомнить мою прежнюю холодную неприязнь. Я ловил себя на том, что в душе склонен его простить – может быть потому, что это позволяло мне видеть себя великодушным. Позднее я понял, что мое великодушие было вполне естественным. Мы часто прощаем ближним их прегрешения, но никогда – их добродетели.
Отец завоевал мое сочувствие, а я потерял всякую веру в надежность и устойчивость окружающего мира. Теперь, после того как этот непоколебимый человек, весь, казалось, сотканный из принципов и правил, этот невероятный сухарь, волею судьбы предназначенный мне в отцы, не устоял перед какой-то мини-юбкой, все мне казалось возможным и все представлялось непрочным.
В этом и состоит эффект падения – надо пасть, чтобы понять, что и это возможно. Хотя в данном случае пал не я. Мое падение наступило много позже, и совершалось оно неоднократно. Может быть, из-за присущей мне недоверчивости. Надо было совершить падение не один раз, чтобы убедиться, что я на такое способен.
Всякий раз при встрече отец делал вид, будто не замечает меня. В конце концов я подумал: быть может, он хочет, чтобы я сам с ним заговорил, быть может, ему до такой степени неловко, что он просто не решается меня остановить?
Пришлось мне остановить его. Он изобразил удивление и как-то растерянно улыбнулся. Удивление ему явно не удалось, зато улыбка казалась неподдельной. Он сказал, что рад меня видеть, и, судя по всему, действительно был доволен, что я не прошел мимо. Можно было ожидать, что он поинтересуется, как там мать, однако он избегал этой темы, краткие его вопросы касались лишь меня, моей учебы.
– Возвращаться не собираешься? – спросил я наконец с присущей мне бесцеремонностью. – Я думаю, сейчас она тебя уже не прогонит.
Он вздрогнул, будто получил пощечину, мотнул головой.
– Поздно. Если бы даже я вернулся, ничего уже не поправить.
– Угомонится она, – сказал я.
– Ничего уже не поправить, – повторил отец. – И потом, я ранил одного человека, – зачем же ранить еще и другого?
– Тебе видней, – ответил я, боясь, как бы он не подумал, что на меня возложена миссия урезонить его.
Только этого не хватало. Мое дело сторона. Мне и самому неясно, с какой стати я заговорил с ним о возвращении. Может, из-за моей страсти создавать шоковые ситуации? А возможно, потому, что я стал испытывать к нему симпатию. Обычная мужская солидарность. Или сочувствие отцу, который больше не казался таким холодным, таким защищенным прочной броней принципов.