И я не негодую на этот дым! Он какой-то невинный, безвредный, привычный, родной… Не оранжевый!
Речонка мелкая, грязная; по пути к ней пришлось миновать жутко вонючие свинарники — а за свинарниками, на берегу, на фоне вечернего закатного неба, под столбом с подпоркой — целуются двое! И правильно делают!
Я бы сам там кого-нибудь поцеловал, и именно там, над речкой, за свинарниками!.. Но — «вреден север для меня»…
Зато на лошади сегодня покатался — тоже хорошо! В горку лазили, через речку переходили (через Ингоду, наверно), галопчиком баловались, рысью — хорошо!
17 июня (в Чите уже восемнадцатое: третий час ночи). Лечу. Обратно. Только что снялись из Омска. 20 час. 17 мин. московского времени, 23 часа 17 минут — омского. Ночь. Луна. И вдруг — прямо в иллюминаторе, близко! — блеснула река. Оторопел. Глянул: не река — луна на крыле играет, на плоскости дюралевой. Ладно…
А вечерком, часиков в семь, полвосьмого по солнцу, обратно Байкал пролетали. Я его издали узнал. Угадал. «Вычислил». Подлетели — а над ним облака. Сплошные. Без дырочки… Летим, летим: облака и облака. И перед самым западный берегом все-таки кончились! (А за окном опять «речка» на крыле.) Кончились облака, и глянул он, Байкал-то, чистой, хрупкой, но не синью утренней, а зеленью вечерней. И опять скалы под водой видать, и опять уходит он и уводит куда-то в прозрачную, бездонную, хрустальную зелень.
И чего это я к нему привязался? Подумаешь, два раза всего — с самолета! — и посмотрел. А прям как свой, как родной. Как Васька вон… (Коня у меня в Чите с госконюшни тоже Васькой звали.)
«Речка» на самом краешке крыла поблескивает, там где красный сигнал вспыхивает.
И, наконец, — Москва. Приземлились (23 часа 30 мин. по московскому времени). Все, как всегда, никаких сказок, никаких чудес, все нормально: середина июня, дождь, +12°… Все нормально, чудеса кончились.
Ещё о профессии
— Скорей, может быть, не я вхожу в образ, а он в меня входит. Или — не входит. Сразу же. При первом же чтении сценария. Если не понравился человек, «образ», не зацепил ничем душу, воображение — то и не «войдет». Приглашай — не приглашай… А если нравится, увлекает чем-то — значит, приковывает к себе твое внимание, включает незаметно твою фантазию, внутреннее видение, воображение.
А уж потом, если образ увлек не только тебя, но и режиссер убедил худсовет, руководство студии, что только в твоем исполнении, воплощении он, данный образ, может и должен будет увлекать и завлекать нашего и всякого иного зрителя, какой ни подвернется на его будущем сложном и прихотливом пути по экранам, — вот тогда, потом, если все эти первые условия приняты и удовлетворены, уже во время работы на съемочной площадке, тут уже «образ» плотно и довольно бесцеремонно влазит в тебя, располагается со всеми удобствами и доходит порой до того, что диктует тебе, что ты должен делать в кадре, чего не должен и как ты должен делать то, что должен, не утруждая себя особенно объяснениями: почему ты должен поступать так, а не иначе. В «Рублевских» князьях, к примеру (я там двух сразу играл, братьев-близнецов), меня почему-то постоянно тянуло окать, говорить на «о». Я удивлялся, возмущался идиотизмом такого желания и неуместностью: какое простонародное оканье, когда в пятнадцатом веке если кого и можно было считать интеллигентным, образованным человеком — так это только и в первую голову князя: у князей власть, деньги — им и образование, и «карты, как говорится, в руки». А моих непутевых князей тянет почему-то по-деревенски окать… И только много позже я понял всю правоту и справедливость этого их странного и так и не объясненного мне желания. Против нашего НТРовского бешеного, неудержимого, скоростного века, двадцатого, сам пятнадцатый век был глухим, нетОрОпливым, ОбстОятельным, неспешным, крестьянским. Нам колоссального труда стоит перестроиться в классике на ритмы хотя бы не так уж удаленного по времени, но так непонятно далеко отстоящего от нас по темпам девятнадцатого века, а тут — пятнадцатый! Правильно хотелось им окать! Не окать им, бедным, хотелось и требовалось, а ритму того, своего пятнадцатого века.
Так же потом влез в меня сержант Уханов в «Горячем снеге», распоряжаясь моим поведением в кадре, не спрашивая, нравится мне это или нет, ничего не объясняя… «Догадайся, мол, сама!..» Очень благодарен режиссеру Егиазарову, который не только не препятствовал этому ухановскому своеволию, но относился к нему на удивление терпеливо и где-то даже и уважительно.
Что-то похожее и с другими работами происходило, только с меньшей долей непонятного.