И вдруг это предложение. Да от кого! От человека, к которому я относился с колоссальным уважением, слегка восторженным удивлением, неиссякающим любопытством и какой-то трепетной нежностью — от Георгия Михайловича Калатозишвили, ласково, по-грузински, по-домашнему именуемого всеми ближними: «Тито». У которого перед тем я уже снялся в очень дорогой для меня и роли, и работе, и картине: пручиком Тихомировым в «Сибирском деде». И тут, конечно, при получении этого предложения не могло быть речи не только об отказе с моей стороны, но даже ни о каком раздумывании: да, да и только да! Но чтобы почувствовать при этом… не то, что «счастье», но хоть какое-то предощущение его… Какую-то уверенность, убежденность, что я знаю, что с этим Жилиным делать, как его играть… Этого я ни представить, ни вообразить себе не мог.
Ясно было одно: Тито (Калатозишвили) да еще Л.Н.Толстой — только да! Без разговоров! А что с этим Жилиным делать, как — все это было абсолютно темно и неясно.
Слетал на пробу в Тбилиси. Прошли поиски грима, костюма — мундир выбрали Нижегородского полка, зеленый, там ведь у каждого полка свой цвет мундира был. Выехали в экспедицию на Северный Кавказ в… уже и не вспомнишь, как он тогда назывался: Дзауджикау? Орджоникидзе? Нынче это вроде как когда-то изначала — Владикавказ… Съемки были где-то километров за 30–40, может, подальше: в ущелье Фиагдон, там, где старые башни, погосты древнего Иристона. А жили мы на окраине города в мотеле «Дарьял».
Пару дней поснимали, и подхватил я в какой-то хинкальной… а может и раньше где — дизентерию. Интересная болезнь… Когда нарывает всего лишь палец — места не найдешь ни себе, ни пальцу. А тут весь кишечник!.. Каким-то чудом уберегли меня от месячного карантина… Я-то в душе, конечно же, навек простился с Жилиным: лето кончается, натура, как у нас говорят, уходит. Кто ж меня будет ждать с моим карантином? Возьмут другого актера и — вперед! Но…
Стало быть, правду говорили, что кроме меня ни о ком не думали, никого не пробовали. (Говорят-то это всегда всем исполнителям, что он-де единственный свет в окошке, что, кроме него, и представить-то себе в этой роли никого не возможно… А потом выясняется, что на эту роль еще 199 исполнителей приглашали, да все отказались…)
Тито вообще-то никогда не врал. Не умел. Даже если это вранье порой бывало необходимо для пользы дела, а в кино у нас — дак постоянно… Но Тито вот не врал. Часто в ущерб и себе, и делу…
Поснимали недельки полторы без меня. Все, что можно было снять без Жилина. Пока я тщательно и скрупулезно изучал рисунок на кафеле на полу в туалете у себя в номере…
Кой-как поставили меня на ноги и — с термосами (с чаями, бульонами), с сухарями, под надзором врача, потихонечку-полегонечку возобновили съемки и со мной. И… недаром, видно, на Руси говорено: не было бы счастья, да несчастье помогло — до дизентерии материал отснятый шел… так себе… какой-то ни бе, ни ме… А после, с чаями-кефирами-сухарями да под надзором медицины — пошло вроде то, что надо!
Но только — «вроде». До счастья все еще было далеко. Вроде — ничего, вроде — годится, но понимания, что я делаю, зачем и для чего, — этого все еще не было. Был какой-то профессионализм, наработанный за предыдущие годы, но — и только, не более того.
И вот подошла сцена, где пленник узнает непримиримого, требовавшего его убить и стрелявшего в него старика-горца. И рассказывает Костылину про этого старика: как он всех своих сыновей отдал, благословил на борьбу с захватчиками (с русскими), а один сын у него переметнулся к русским. Так старик сам перешел к русским, нашел сына, убил его и вернулся к своим. На что Костылин реагирует: «Боже! Какая дикость…» Только у Толстого хозяин Абдул Жилину про этого старика рассказывает, а у нас решили, что Жилин сам вспомнит, узнает старика и расскажет о нем Костылину. Как вот было это играть?
Тито Калатозишвили по профессии оператор, не режиссер. Он даже языка нашего профессионального не знает. Ведь в каждой профессии существует свой профессиональный язык: у моряков, у шахтеров, у кинооператоров (которого я тоже не знаю), у актеров. Тито — изумительный человек. С честью, порядочностью, со вкусом; он очень хорошо видит, чувствует, понимает — что хорошо, что плохо, что годится, что не годится… Но как сделать (мне, актеру) то, что хорошо, что годится, — он не знает. Не скажет. Мозги пудрить, лапшу на уши вешать, изображать «знание», а потом тебя же обвинять в своей неудаче, в своем неумении, незнании — тоже не будет. Не знает. И — молчит…
Что делать? Ну, думаю, профессионально-то, с правильными знаками препинания я эту историю (про старика) изложу. Авось, сойдет… Излагаю. Вроде даже снимаем. Посматриваю на Тито: он — молчит. Но вид такой, будто это его дизентерия мучает. Никого не обвиняет, не укоряет, мучается сам, но — мучается… Ах ты умница! Ах ты, золотко ты мое! Правильно ты мучаешься! Дрянь, ерунду я делаю… хоть и с верными знаками препинания.