Первые послевоенные годы… Голодуха, холод, безотцовщина… (отец у нас умер в начале 49-го). Мой младший брат (родившийся в январе 42-го и едва не погибший от бескормицы и болезней, с которыми истощенный, ослабленный организм никак совладать не мог) на вопрос: «Боря, что бы ты мечтал поесть?» — отвечал: «На букву Пю», — что означало: картофельное пюре, слаще и желаннее которого маленький Боря ничего и вообразить-то себе не мог. К 47–48-му годам стали появляться конфеты, и шоколадные даже, но не густо. И когда мне Бог, как крыловской Вороне, посылал иногда конфетку, и при этом говорилось, что надо бы поделиться с мамой, папой или с тем же Борей — я, как послушный мальчик, делился, но не испытывал от этого никакого удовольствия. А тут вдруг, бродя-колеся по родному Кривощекову и мечтая об Ире, мне как-то подумалось: «Эх, была бы у меня сейчас шоколадная конфетка… С каким наслаждением, восторгом отдал бы я ее Ире! Всю! Не половинку, которой я делился с мамой или Борей без восторга, а всю. И с восторгом! И как бы я при этом был счастлив…»
Рядом не было ни Иры, ни конфетки… Но мысль об этом, мечта об этом не прошла даром: я впервые ощутил, осознал в себе любовь. Не к компоту, к человеку. К дорогому существу. Любовь не ради «себя любименького», а ради нее, любимого существа, которое вот хрумкало бы конфетку, улыбалось, и ему было бы хорошо… А мне нисколько не было бы жалко конфетки, мне не хотелось даже кусочка этой конфетки! Мне было бы божественно сладко в этот миг оттого, что ей хорошо!..
Это вовсе не значит, что я всегда был таким умненьким-благоразумненьким, высокодуховным и глубокоморальным, чуть ли не ангелом небесным, бесплотным. Была и плоть. Была. Присутствовала. И не молчала. А то Пушкин бесплотный был?.. Или Петрарка?.. И упоминания или напоминания об особенно наглых и беспардонных выступлениях плоти я потом старательно вырезал бритвочкой из дневника. Из дневника-то вырезал, а из памяти чем?
Было. И очень гнусно от сознания этого на душе бывало… Потом, спасибо, опять же Пушкин поддержал:
А куда их смоешь? Из памяти-то… Это он! «Горько жаловался», и «проклинал», и «слезы лил»,
Человек вообще-то рождается животным. С задатками, с возможностями стать человеком. Но человеком либо становится, либо остается животным, причем самым страшным изо всех возможных животных. Ни одно животное не убивает просто так — там или необходимость утолить голод, или борьба за самку, — только человек-животное убивает просто так, для развлечения, тут даже вполне разрешенные, «цивилизованные», так сказать, формы убийства, как, например, охоты высокопоставленных лиц, не говоря уж об убийствах в преступном мире — убийствах изощренных, с фантазией, со смакованием…
А счастье ощущать себя человеком, в себе человека… Да его только познать надо! Хоть раз! И никакого животного счастья, пусть даже самого удачливого! — не захочешь. Ну… может, захочешь… Ведь животное-то сидит все-таки в тебе… Но человеческое — надежнее, долговременнее. Да и слаще! С чистой-то совестью!.. Почему так долговечен у человечества культ Богородицы? Да потому, что самая человеческая, самая бескорыстная у нее любовь: к детищу, к сыну своему. Любовь ради любимого, а не ради себя….
Стало быть, вот, не только плоть была. Была и душа. И она, душа, в конце концов, понимала, что «любить» — глагол переходный (переходящий на что-то вне себя, не замыкающийся на себе, не «возвратный»). Человеческий глагол, не животный.
Сейчас вдруг подумалось: а что бы я выбрал (если б надо было выбирать) — любить или быть любимым? Вот так вот, всю жизнь, такая судьба: или — или, или то, или другое, или всю жизнь только любить, но при этом, не будучи сам любимым, или, наоборот, всю жизнь быть любимым, но самому при этом не любить? Наверное, все-таки первое. Наверное, все-таки любить. Пусть мучиться, пусть страдать без взаимности, но все-таки — любить! А если тебя любят, обожают, пылинки с тебя сдувают, боготворят, молятся на тебя, а тебе — наплевать, ты — не любишь, тебе все равно — да это ж с тоски можно удавиться!