Было много причин, делавших для нее непереносимым обязательный субботний визит в маленькую квартирку на улице Франкос. И дело было не только в том, что приходилось несколько часов с неподвижностью статуи просиживать там и, пока остывает кофе и идет к концу очередная часть телесериала, нести вахту при вросшем в диван сухом теле старухи, дышавшей мучительно и надсадно, как ящерица. Конечно, пора было привыкнуть и не обращать внимания на многие отвратительные детали, но квартира свекрови буквально отравляла Алисию россыпью нестерпимых мелочей, отчего субботние посещения неизбежно превращались в крестную муку, хотя трудно сказать, что именно заставляло ее туда ходить — сострадание или мазохистская сторона ритуала. Она помнила, как и в ту субботу тоже прокручивала все это в голове, поднимаясь пешком по лестнице и готовясь войти в прихожую, страшную прихожую, где, словно удар хлыста, ее сразу встречало лицо Пабло с фотографии на консоле, лицо, пересеченное давнишней летнеотпускной улыбкой. Она поднималась по ступенькам, держа руку на перилах — металл был холодным, бедро болело тянучей болью, — опять и опять спрашивая себя: что питает эту необъяснимую инерцию, приказывающую послушно выполнять график визитов, садиться на диван, вытканный маками, подсолнухами и черт знает чем еще, и старательно отводить взгляд от того места, где притаилась другая фотография, словно случайно затерявшаяся среди видов Парижа, рядом с групповым портретом крепких молодых людей в мантиях. Потому что эта другая фотография гораздо в большей степени, чем та, из прихожей, являла собой символ жестокости, открытое объявление войны, покушение на израненное и агонизирующее терпение Алисии. Старуха, жизнь которой была заполнена умершими — видимо, они и научили ее жгучей ненависти, — отлично знала, что Алисия убрала из дома все фотографии Росы, набила ими мусорный мешок, чтобы не увязнуть в болоте памяти; Алисия не в силах была вынести присутствия этого лица и этих глаз, заключенных под стекло, в рамку и словно изчезнувших под водной гладью озера, по которой можно изредка скользнуть кончиками пальцев. Тем не менее Мама Луиса непременно ставила фотографию на полку перед энциклопедией, рядом с медными часами, застывшими на четверти шестого. Видно, она хотела напомнить Алисии — со всей жестокостью, на какую была способна, — что девочка, или призрак девочки, все-таки продолжает наблюдать за ней из неведомого далека, упрекая за стремление все забыть. Поэтому Алисия, после двух ритуальных поцелуев, передав Маме Луисе полдюжины бисквитов для диабетиков, выбирала кресло, в котором можно было расположиться спиной к книжным полкам, хотя потом, чтобы глянуть на экран, ей приходилось тянуть шею и выворачивать спину. До поры до времени она сидела, уставившись на балкон и на горшки с цветами. Мама Луиса обожала конибры и знала, что у Алисии они прекрасно растут, а вот у нее, театрально причитала она, когда она пару раз пыталась их завести, цветы не жили больше двух недель. Алисия каждый раз повторяла, хотя и не была уверена, что старуха ее слушает, что главное тут — любовь и забота.
— Мама, вы должны поливать их и ласково с ними разговаривать, они понимают, когда их любят. И очень к этому чувствительны. Как только заметят недостаток внимания, сразу гибнут. Сами морят себя голодом.
Наверняка, подумала Алисия, цветы чувствуют: жизнь требует определенного минимума теплоты — иначе не стоит цепляться корнями за землю в горшке, жизнь не должна зависеть от капризов судьбы. Сама Алисия не решалась прибегнуть к таким же радикальным мерам — скажем, уморить себя голодом, но в то же время отказывалась опереться на руку, которая страстно мечтала поддержать ее, приласкать, защитить от ненастья. На руку Эстебана, разумеется. В тот вечер он появился без десяти семь, то есть с получасовым опозданием, в еще не просохшей со вчерашнего вечера куртке. По глазам его было видно, что его зацепила какая-то мысль. Он подошел поцеловать Маму Луису. Алисия коснулась пальцами его затылка, и этот непонятный жест можно было равным образом принять и за ласку, и за упрек.
— Простите за опоздание, детки. — Эстебан поправлял ворот рубашки, после того как снял куртку и сунул ее в таз. — Я от часовщика, кажется, этому негодяю потребуется не меньше двух лет, чтобы починить папины часы.
— Просто эти часы давным-давно пора пришлепнуть чем-нибудь тяжелым, — засмеялась Алисия, — а ты все ждешь чуда.
— Я знаю из достоверного источника, что этот самый часовщик в самых безнадежных случаях умудрялся спасать часовые механизмы. — Эстебан явно не хотел уточнять, кто был этим «достоверным источником», — Часовщика зовут Берруэль. Его мастерская стоит на площади Пан, и внутри там вечно пахнет серой. Это недалеко от антикварной лавки, сама знаешь какой. Хочешь кофе?